Когда она умерла, я жила в кампусе, а Хизер осталась в интернате, куда переехала, когда мама еще проходила терапию. Иногда мне непонятно, как я могла быть такой эгоисткой и не забрать Хизер к себе. Кажется, я ей даже не предлагала. Понятно, что мне нужно было устраивать свою жизнь, но удивительно – в тот момент это вообще не пришло мне в голову. Я не сделала ничего плохого, но плохо, что я даже не подумала об этом. Оглядываясь назад, я понимаю, что и маме могла бы помогать больше. А я оставила ее справляться с проблемами в одиночку. Я могла бы проводить с ней больше времени, чаще разговаривать – тогда, когда она была жива, а не теперь, когда ее уже нет. Но подростков ничего, кроме них самих, не интересует, и потом с мамой была моя тетя.
Мы с Хизер «ирландские близнецы», то есть погодки. Она при этом обращается со мной так, словно я младше на много-много лет, и это очень трогательно. Я знаю, что родилась «случайно», у мамы не было намерения рожать еще одного ребенка сразу после появления на свет Хизер. Мама была огорошена, а папа просто в ужасе: мало ему было одного младенца, да еще с синдромом Дауна, а тут и второй на подходе. Хизер его пугала, он не знал, как себя с ней вести. Когда я родилась, он стал все больше отдаляться от семьи, предпочитая общество тех женщин, у которых хватало сил и времени, чтобы его холить и лелеять.
Зато мама держалась на редкость решительно и стойко, хотя потом она и признавалась, что у нее «поджилки тряслись от страха». Я этого никогда не замечала, не видела, чтобы она колебалась или сделала неверный шаг, впечатление было такое, что у нее все под контролем. Она много шутила и всегда просила прощения, если считала, что неправа. Я переняла это у нее. Я твердо знала, что Хизер важнее, что ей нужно больше внимания, но никогда не чувствовала, что меня любят меньше, просто так уж оно сложилось. Когда мама умирала, я знала: если кого она и не хочет здесь покидать, так это Хизер. Хизер нуждалась в ней, у мамы были насчет нее планы, которые она не успела исполнить, и она страшилась оставлять свою старшую дочь одну в этом мире. И это нормально, я все понимаю. Сердце у меня разрывалось, и не только от жалости к себе, но и к ним обеим тоже.
Есть стереотипное мнение, что люди с синдромом Дауна непременно беззаботные и лучезарные. Хизер не такая, у нее, как и у всех нас, бывают плохие и хорошие дни, но в принципе – и это не имеет никакого отношения к синдрому Дауна – она оптимист. Ее жизнь подчиняется строгому распорядку, ей это необходимо, чтобы чувствовать себя уверенно, вот почему, когда я заявляюсь к ней с бухты-барахты, на работу или домой, она теряется и даже начинает нервничать. Хизер нужен режим, твердое расписание, и в этом, как и во многом другом, мы с ней полностью схожи.
Зара прыгает по камням, которыми вымощен двор, стараясь не наступать на выемки между ними. Настаивает, чтобы папа прыгал вместе с ней. Он прыгает. Я знаю, что теперь для него это в порядке вещей, но все равно, глядя, как он скачет, потряхивая животиком и с трудом сохраняя равновесие, не могу удержаться от мысли, что этот человек мне незнаком. Он поднимает голову и видит, что я направляюсь к ним.
– Не знала, что вы зайдете, – беспечно говорю я.
Перевод: ты меня не предупредил, ты обязан был это сделать.
– А мы решили прокатиться по побережью, посмотреть на прибой, правда, Зара? – Он подхватывает ее на руки. – Расскажи Джесмин, какие мы с тобой видели волны.
Он всегда говорит со мной через нее. Да, такая манера есть у многих родителей, но меня бесит, что он так делает. Я бы предпочла общаться с Зарой сама, а не под его диктовку. В итоге мне приходится дважды выслушивать одно и то же.
– Волны были огромные, правда? Расскажи Джесмин, какие они были.
Она кивает. Делает большие глаза и задирает руки, чтобы показать мне – да, волны были о-го-го.
– А как они бились о скалы? Расскажи Джесмин.
Она опять кивает:
– Они бились.
– И заливали весь пляж, а потом выплескивались на дорогу. Где это было? В Малахайде, да? – Он говорит специальным «детским» голосом, а я думаю, что уж лучше бы взял и попросту рассказал все сам.
– Ну надо же.
Я улыбаюсь Заре и протягиваю к ней руки. Она немедленно перебирается ко мне, обхватывает меня, как обезьянка, длинными худенькими ножками и прижимается всем тельцем. Я ничего не имею против Зары. Она милая. Нет, она чудесная. Замечательная во всех отношениях, и я ее обожаю. Она ни в чем не виновата. Вообще никто ни в чем не виноват, потому что ничего и не случилось, разве что меня слегка раздражает новая папина мода приходить без предупреждения, но и в этом ничего такого нет, нечего себя попусту накручивать.
– Как поживаешь, ножки-макарошки? – спрашиваю я, отпирая дверь. – Мы же с тобой с прошлого года не виделись!
Я болтаю, а сама поглядываю на твой дом. Ничего не могу с собой поделать, это вошло у меня в привычку. Натуральный обсессивно-компульсивный бзик – перед тем как сесть в машину, или войти в дом, или просто оказавшись у окна, я непременно должна посмотреть туда. Причем днем там ничего не происходит, во всяком случае с твоим участием. А так, конечно, периодически я вижу твою жену, и дети шастают по своим делам. Иногда я вижу, как ты раздвигаешь занавески или идешь к машине, но это все. Сама не знаю, что я там высматриваю.
– Ты рассказала папе, какие мы с тобой кексики испекли на той неделе? – спрашиваю я у Зары.
Она снова кивает, и я понимаю, что веду себя в точности как отец. Наверняка эта идиотская манера сбивает ее с толку, но, как видно, я успела заразиться.
Так мы с папой и общаемся, используя ее как посредницу. Обращаемся к ней, вместо того чтобы напрямую разговаривать друг с другом. И я рассказываю Заре, что на Новый год у нас отключили свет, что я встретила в супермаркете Билла Галлахера, он, оказывается, вышел на пенсию, и еще кучу всякой ерунды, которая ей на фиг не нужна. Некоторое время она нас слушает, потом ей это надоедает, и она убегает играть.
– Твой друг опять вляпался в неприятности, – замечает папа.
Мы пьем чай с печеньем, оставшимся от моих гигантских рождественских запасов, которые я методично уничтожаю, и смотрим, как Зара роется в ящике с игрушками – я держу их специально для нее. Она высыпает на пол коробку с лего, и я не могу разобрать, что он говорит.
– Какой друг? – встревоженно спрашиваю я.
Папа кивает головой на окно, из которого виден твой дом.
– Ну, этот тип, как его зовут-то?
– Мэтт Маршалл? Он мне не друг, – возмущаюсь я. Что ж такое, нигде от тебя нет спасенья.
– Ну, тогда твой сосед. – Он пожимает плечами, и мы оба снова смотрим на Зару.
Повисает такое долгое молчание, что я наконец не выдерживаю и говорю, что первое в голову пришло:
– А что он сделал?
– Кто? – очнувшись, спрашивает папа.
– Мэтт Маршалл, – сквозь зубы цежу я. Меня злит, что я вроде как проявляю к тебе интерес.