В один прекрасный день Митчелл поймет его, у него нет иного выхода, ибо старая империя неуклонно летит в пропасть, унося с собой прежние источники власти и питаемое ими ощущение определенности и нерушимости, на место которых должно явиться нечто новое, пока еще неизвестное. Не имея ясного представления о веке грядущем, Гаррисон был уверен, что тот не приведет к торжеству любви и истины, но станет таким же исключительным, как и его предшественник. Те немногие, кто обладают достаточной волей и желанием стать новыми хозяевами жизни, получат необходимые средства и возможности для воплощения своих замыслов, а остальные, впрочем, как и прежде, будут до конца своих дней влачить жалкое и бесполезное существование. Разница будет заключаться лишь в ценностях, которыми будет измеряться монета новой власти и которые придут на смену веку железных дорог и фермерства, веку нефти и лесоматериалов. И хотя таковые ценности еще не обрели в уме Гаррисона словесных форм, он ощущал неизбежность их появления тем же необъяснимым образом, каковым подчас умел толковать свои сны. Знание это было не подвластно пяти органам чувств, оно было неизмеримо и даже нематериально. Он не знал, откуда к нему пришла страсть к явлениям такого рода, но был уверен, что она была с ним всегда. В тот достопамятный день, когда бабушка Китти рассказала ему о Барбароссах, он ощутил, будто спящая часть его естества неожиданно пробудилась к жизни. И ныне, несмотря на то, что прошло много лет, он помнил их разговор до мельчайших подробностей: то, как внимательно она смотрела на него, наблюдая за его реакциями, как необыкновенно ласково прикоснулась к его лицу, чего никогда не случалось прежде, как обещала поведать секреты, которым в свое время суждено бесповоротно изменить его жизнь. Только благодаря ей он знал о существовании дневника и сознательно утаил этот факт от Митчелла, сославшись на то, что сохранил в своей памяти лишь смутные обрывки воспоминаний. Существует рукописная книга, говорила она, в которой указан путь в сердце владений Барбароссов, там описаны испытания, что подстерегают всякого на этом пути, — невероятные ужасы, способные довести до безумия любого смертного, не готового к ним. Именно поэтому Гаррисон придавал поиску дневника такое значение, ему были необходимы сведения, без которых приблизиться к клану Барбароссов даже помышлять было нельзя.
Долгими ночами он лежал без сна, думая об этом дневнике, представляя, как он выглядит, какой он на ощупь. Большой или маленький, из какой он бумаги. Поймет ли Гаррисон изложенную в нем мудрость, или она будет зашифрована, и ему придется искать код? И наконец, самый главный вопрос: где Кадм хранит эту тетрадь? Иногда Гаррисон забирался в кабинет деда, куда входить было строго запрещено, и осматривал полки и шкафы (правда, он не осмеливался ни к чему прикасаться). Он пытался отыскать сейф за книгами или тайник под полом, но тщетно. Может, дневник хранился в одном из ящиков старинного письменного стола, который в детстве казался ему живым существом и внушал суеверный страх? Стоило Гаррисону подольше задержать на нем взгляд, и казалось, что стол вот-вот побежит за ним, фыркая, словно бык.
Его ни разу не поймали. Он был слишком умен для этого. Он умел ждать, наблюдать и планировать. Умел он и лгать. Не умел он только обольщать — лишенный внутреннего обаяния, он не мог расположить к себе даже собственную бабушку, и, когда после выздоровления Кадма попытался продолжить тот разговор о тайне, та наотрез отказалась обсуждать эту тему и даже отреклась от того, что говорила прежде. Сознавая свое бессилие и поняв, что не сможет вызвать ее на интересующий его разговор, он стал угрюмым, и впоследствии угрюмость стала основной чертой его характера. На всех семейных фотографиях он был единственным, кто не улыбался. Он был угрюмым подростком, которого все побаивались, как злой, всегда готовой укусить, собаки. Хотя Гаррисону и не нравились ни его внешний вид, ни реакция на него окружающих, он при всем желании не мог соперничать с легкой очаровательностью Митчелла. Он знал, что терпение поможет ему дожить до того времени, когда ему хватит сил, чтобы найти разгадки всех тайн. А пока ему оставалось лишь строить из себя любящего внука, прислушиваясь к каждому ненароком сорвавшемуся с уст Кадма слову, которое могло оказаться ключом к одному из семейных секретов — ключом к тому, где находится дневник и что в нем содержится.
Но Кадм так и не проговорился. Хотя он всячески поощрял стремление внука к власти и бесчисленное множество раз доказывал, что доверяет мнению Гаррисона, это доверие не распространялось на Барбароссов. Не мог Гаррисон склонить на свою сторону и Лоретту, которая не только относилась к нему с подозрительностью, но с самого начала прониклась к нему неприязнью. Как он ни старался, он был не в силах тронуть ее сердце. Еще больше его угнетал тот факт, что этой особе, совсем недавно ставшей членом семьи Гири, оказались доступны сведения, для него закрытые. Но и это было не все — она, наряду с Китти, Марджи и женой Митчелла, ездила на Кауаи, чтобы встретиться там с мужчиной из клана Барбароссов. По какой причине им это дозволялось, Гаррисон не понимал, но слышал, что традиция эта уходила своими корнями в далекое прошлое. Когда он впервые узнал об этом, то попытался взбунтоваться, но Кадм недвусмысленно дал ему понять, что этот вопрос не подлежит обсуждению. Некоторые вещи, сказал он Гаррисону, какими бы неприятными они ни казались, надлежит принимать со смирением. Они часть устройства этого мира.
— Я живу в другом мире, — сказал обуреваемый гневом Гаррисон. — Я не позволю своей жене ехать на какой-то остров и развлекаться там с кем попало.
— Возьми себя в руки, — сказал Кадм, после чего тихо и спокойно рекомендовал Гаррисону во избежание нежелательных последствий исполнять все данные ему указания. — Не будешь делать, как тебе сказано, значит, тебе не место в этой семье.
— Ты меня не выгонишь, — огрызнулся Гаррисон. — Не посмеешь.
— А мы посмотрим, — предупредил его дед. — Будешь со мной обсуждать эту тему и впредь — выгоню. Проще некуда. Кроме того, непохоже, чтобы ты был без памяти влюблен в свою жену. Ты ведь изменяешь ей, не так ли? — Тут Гаррисон нахмурился. — Так изменяешь или нет?
— Да.
— Тогда позволь ей тоже изменять тебе, раз это пойдет на пользу семье.
— Но я не понимаю...
— Неважно, понимаешь ты или нет.
На этом разговор был окончен. Зная, что лучше с Кадмом не спорить и все возражения оставить при себе, Гаррисон внял угрозам деда, в искренности которых не сомневался, и, не сказав больше ни слова, ретировался. Если прежде в нем теплилась слабая надежда, что дед его хоть немного любит, то с этой минуты ему пришлось навсегда с ней расстаться.
Показались уже первые лучи солнца, но Гаррисон, так и не сомкнув за ночь глаз, продолжал думать о том, как выудить правду из смертельно больного, но не желающего умирать старика. Не надеясь его разговорить, он склонялся к мысли лишить деда хотя бы на полдня обезболивающих таблеток. Как сказал Митчелл, для Кадма это окажется сущей пыткой, но зато, возможно, развяжет ему язык. И даже если старик ничего не скажет, Гаррисону будет приятно посмотреть, как этот старый паскудник станет умолять вернуть ему его лекарства. Рисуя в своем воображении сцену агонии Кадма, мертвенно-желтого от боли и навзрыд молящего отдать ему его опиаты, Гаррисон ухмыльнулся. Но прежде чем решиться на этот рискованный шаг, он позволит попытать счастья младшему брату. Если же тому не улыбнется удача, Гаррисону не останется иного выбора, кроме как сыграть роль палача, и в глубине души он будет этому весьма рад.