При близком рассмотрении, подумал он, белки — зверушки совсем иного свойства, чем на расстоянии. Существо было опасным и похожим на крысу, и ничего очаровательного и умильного в нем не наблюдалось. И зубы на вид были слишком острыми. Он искренне понадеялся, что она не воспримет его ни как угрозу, ни как источник пищи. Белки вроде не должны иметь хищных наклонностей… но с другой стороны, за последнее время такое количество вещей на поверку оказалось не такими, как он думал раньше…
Он заснул.
Следующие несколько часов боль несколько раз его будила, вытягивала из муторного сна, в котором мертвые дети с глазами, похожими на сухие распухшие жемчужины, приходили и пеняли на то, что он их предал. По лицу у него пробежал паук, и он проснулся: потряс головой, паука не то спугнул, не то сбросил и вернулся обратно в сон — теперь, верхом на гигантской мыши, к нему подъехал пузатый человек с головой слона и одним сломанным бивнем. Человек-слон обвил тело Тени хоботом и сказал: «Если бы ты разбудил меня раньше, чем начал это свое путешествие, многих твоих бед можно было бы избежать». Затем слон взял в руки мышь, которая каким-то образом, Тень не успел заметить, каким именно, сделалась маленькой, не перестав при этом быть огромной, и принялся перебрасывать ее из руки в руку, загибая пальцы, когда она сама скакала из ладони в ладонь, и Тень ничуть не удивился, когда в конце концов этот бог с головой слона внезапно показал ему все четыре свои руки с раскрытыми ладонями, и мыши там не было. Он по очереди пропускал волну по каждой из рук, неуловимым гладким движением, и смотрел на Тень; что было при этом написано у него на лице, понять было невозможно.
— В хоботе она, — сказал Тень слоноголовому. Он успел углядеть, как в последний момент именно там мелькнул ее хвостик.
Человек-слон кивнул тяжелой головой и сказал: «Да. В хоботе. Ты многие вещи забудешь. От многих откажешься. Многие потеряешь. Но этого не теряй», — и тут начался дождь, и Тень вывалился, мокрый и дрожащий, из глубочайшего сна в состояние полной осмысленности. Дрожь усилилась настолько, что Тень испугался: он и не думал, что человек способен так дрожать, серией конвульсивных волн, набегающих одна на другую. Он пытался заставить себя остановиться, но ничего не получалось, зубы стучали, руки и ноги ходили ходуном и бились в истерике — сами, вне всякого контроля с его стороны. И еще была боль, настоящая, глубокая, будто ножом режут, которая покрыла все его тело крохотными невидимыми ранами, интимными и непереносимыми.
Он открыл рот, чтобы поймать падающую с неба дождевую воду: она уже успела смочить его запекшиеся и растрескавшиеся губы и сухой язык и пропитать веревки, которыми он был привязан. Вспыхнула молния, настолько яркая, что он ощутил эту вспышку как удар по глазам — и претворила мир в четкую черно-белую панораму, которая еще долго висела у него перед глазами после того, как молния погасла. А после молнии — гром, резкий щелчок, потом удар и раскат, и пока гром рокотал по закраинам неба, дождь пошел в два раза пуще. Ночь и дождь каким-то образом свели дрожь на нет; лезвия маленьких ножей тоже ушли из тела. Ему больше не было холодно, вернее, теперь он вообще не чувствовал ничего, кроме холода, но только холод сделался неотъемлемой частью его самого.
Тень висел на дереве, а молнии полосовали и расчерчивали небо, и гром постепенно превратился в сплошной слитный гул, в котором выделялись только отдельные мощные удары и раскаты, будто где-то вдалеке рвались авиабомбы. Ветер что есть сил трепал тело Тени, пытаясь сорвать его с дерева, молотил его об ствол и полосовал нещадно; и Тень понял, что настоящая буря началась только теперь.
И тогда откуда-то из самой глубины в нем поднялось странное чувство радости, и он начал хохотать, пока дождь поливал его нагое тело, а молнии сверкали, и гром гремел так оглушительно, что он почти не слышал собственного хохота. Он ликовал.
Он живой! Он никогда не чувствовал себя настолько живым. Ни разу в жизни.
И если он умрет, подумал он, если он умрет прямо сейчас, прямо здесь, на дереве, то жить и умереть стоило только ради того, чтобы испытать вот этот, великолепный, безумный момент счастья.
— Эй! — крикнул он буре. — Эй, там! Я живой! Здесь я!
Он прижал голое плечо к стволу, и когда в образовавшейся впадине скопилась дождевая вода, выпил ее, сёрбая и чавкая, а потом выпил еще, и снова стал смеяться, от восторга и радости, а вовсе не оттого, что сошел с ума, и смеялся до тех пор, пока окончательно не выбился из сил и не повис безвольно на веревках.
У подножия дерева, на земле, дождь намочил простыню, и она стала полупрозрачной, а ветер откинул ее край, и теперь Тень видел руку Среды, восковую и безжизненную, а еще очертания головы — и он вспомнил про Туринскую плащаницу, а еще про ту девушку на столе Шакеля, в Кейро, а потом, несмотря на холод, почувствовал, что ему стало тепло и уютно, и что кора дерева сделалась мягкой, и он опять уснул, и если на сей раз ему и снились какие-то сны, то он их не запомнил.
На следующее утро боль перестала существовать — то есть она уже никак не была связана с теми местами, в которых веревки впивались в его тело или где кора царапала кожу. Боль теперь была повсюду.
А еще он был очень голоден, и желудок превратился в зудящий, пульсирующий провал в животе. Иногда ему начинало казаться, что он перестал дышать и сердце у него больше не бьется. Тогда он задерживал дыхание и ждал, пока сердце у него не начнет грохотать, как океанский прибой, и только после этого отчаянно хватал ртом воздух, как ныряльщик, вынырнувший из морских глубин.
Ему начинало казаться, что дерево простирается от неба до самой преисподней, и что висит он на нем с сотворения мира. Буровато-коричневый ястреб облетел вокруг дерева, приземлился на сломанный сук, совсем рядом с ним, потом снова встал на крыло и улетел на запад.
Буря, которая было улеглась к утру, после полудня снова начала набирать силу. От горизонта до горизонта протянулись вереницы косматых черно-серых туч; с неба полетела мелкая водяная пыль. Лежащее у подножия тело стало как будто меньше: было такое впечатление, будто под слоем несвежих гостиничных простыней оно проседает и растворяется, как оставленный под дождем кусок сахара.
Тень то горел как печка, то ему вдруг становилось холодно.
Когда снова загремел гром, ему показалось, что он слышит барабанный бой, литавры и гулкий ритм собственного сердца, снаружи или внутри, какая разница.
Боль он теперь воспринимал в категориях цвета: красная, как неоновая вывеска над баром, зеленая, как светофор влажной летней ночью, ярко-синяя, как пустой экран видео.
Со ствола на плечо Тени спрыгнула белка, вонзив ему в кожу остренькие коготки. «Рататоск!» — протрещала она. Ее влажный нос коснулся его губ. «Рататоск!» И — скакнула обратно на дерево.
Кожа у него зудела и горела, будто он отморозил сразу все тело, а теперь вошел в теплое помещение, и оно начало отходить — но только гораздо сильнее. Ощущение было совершенно невыносимое.
Вся его жизнь лежала внизу, под деревом, завернутая в саван из гостиничных простыней: метафора приобрела буквальный смысл, словно на какой-нибудь дадаистской или сюрреалистической инсталляции: он видел и озадаченный взгляд матери в американском посольстве в Норвегии, и глаза Лоры в день свадьбы…