– Да я пятно посадил, постирай, ладно? – и я сунул свою ношу в стиралку. – А что у нас на ужин?
Мама явно обрадовалась изменению темы, оживилась:
– Голубчики! Я на рынке хорошей капустки взяла… – но тут же спохватилась. – Погоди, Леша, ты все-таки извинился перед ней, а?
Многовековой опыт учит, что такие вопросы нужно решать жестко и быстро. Поэтому я повернулся к маме, взял ее за плечи и твердо сказал:
– Мама, не любит она меня. Ей квартира наша нужна, а не я. Прописка и жилплощадь.
Мама растерянно заморгала. Ее оторванный от жизни сынок с каждым днем менялся в непонятную сторону. Вроде и мужал, но как-то слишком резко.
– Ну почему сразу жилплощадь? – жалобно сказала она.
– Она сама проговорилась, – ответил я все так же жестко. – Я ее и послал.
Это было вранье, но вранье во спасение. А чтобы мама окончательно перестала мусолить эту тему, я дополнил ложь суперложью:
– А еще она заявила, что тебя можно будет отправить в дом престарелых, потому что квартира маленькая.
Это было уже не жестко, а откровенно жестоко. Мама сразу перестала изображать осуждение и озабоченность… да вообще перестала что-то изображать. Поникла плечами, словно крыльями, и задрожала уголками губ. Я обнял ее покрепче и принялся гладить по голове. Мама расплакалась – тихо, без истерики, просто как обиженная старушка.
– Мамочка-мамуля, – говорил я те слова, что она так хотела услышать, – зачем она нам? Нам и вдвоем хорошо. Разве она будет меня так смотреть, как ты? Ты же у меня такая добрая, такая заботливая…
Она плакала все сильнее, но я чувствовал, что ей становится легче. Сколько же она так не плакала в надежное мужское плечо? Я шарил по мухинской памяти, но там ответа на вопрос не находил. Мама плакала, когда Леша был совсем маленький. Потом, может быть, тоже иногда пускала слезу, но он не запомнил – слишком занят был. В десять лет он открыл для себя высшую математику, и с тех пор все было неважно, кроме ровных строчек уравнений. В них все так просто и ясно. Одно следует из другого, другое – из третьего. И если не ошибиться, если четко следовать логике, то всегда найдешь множество решений. Оно может быть пустым – и тогда говорят, что система не имеет решений, но ты-то знаешь: решение есть, просто оно пустое. Все на свете имеет решение, если описать его правильными выражениями – уравнениями и неравенствами…
– Мамочка, хорошая моя, я только тебя люблю…
Я гладил маму и говорил нужные слова, а в голове у меня лились два мысленных потока, не связанные между собой и даже с разной скоростью.
Один, ленивый и тягучий, поток крутился водоворотом вокруг одной мысли: «Ну почему? Почему я до сих пор не стал циником? Почему мне не наплевать на слезы чужой, в общем-то, женщины?» И в водовороте набухшей щепкой мелькал ответ: «Да был я циником, был. Много веков назад. Может быть, много тысячелетий назад. Я смотрел на всех свысока и посмеивался – мол, ничего нет нового под луной. А потом перестал быть циником. Потому что жить – гораздо интереснее, чем посмеиваться. А жить – это и значит страдать, обманываться, тешить себя несбыточным, верить в чудо, утешать тех, кого мог бы и не утешать…»
Но был и другой мысленный поток – стремительный, в брызгах эмоций и пене обрывочных идей: «Уравнения… неравенства… Математика – формализованная логика! Но логика Аристотеля… Кстати, Аристотелем надо начать… Логика… Другая логика… Материя не информация. То есть информация не материя. Другая логика – другая математика! Другая, совсем другая!!!»
* * *
Всю ночь я стучал по клавишам, лег под утро, и на звонок будильника первым порывом было стремление к физическому уничтожению дребезжащего орудия Сатаны. Потом, слегка проснувшись, я начал склоняться к идее внезапной болезни. Позвонить на кафедру, хриплым голосом пожаловаться… Отпустят – сегодня занятий у меня нет, только курсовик…
Я резко, рывком сел в кровати. Курсовик… Нет, сегодня прогуливать никак нельзя!
Пока я, ухая и крякая, делал зарядку, в комнату дважды заглядывала мама. После вчерашнего она чувствовала себя смущенной и благодарной. Мне вдруг подумалось, что она вообще впервые выплакалась и впервые слышала столько слов «люблю» подряд. Отец, если память не врет, был человеком суровым и неразговорчивым. Оттого и помер – терпел сердечные приступы до последнего, а когда схватило по-настоящему, было уже поздно.
До универа пробежался, пережигая гормоны – любовницу заводить пока недосуг, а голову следует иметь ясную. Из-за этого на десять минут опоздал. Курсовик, третьекурсник Миша Леоненко, уже скучал на подоконнике возле кафедры.
– Извиняйте, Михаил, – сказал я весело. – Принесли?
Тот кивнул и выдернул из-под себя папку. И уставился на меня с тоской: мол, можно я уже пойду чем-нибудь толковым займусь? Я сунул папку подмышку и принялся рассматривать Мишу. Мой предшественник был уверен, что студент Леоненко – одаренный, но ленивый. И то и другое порывами до гениальности. Гениально одаренный и гениально ленивый. Во второе верилось с полувзгляда. Причесан кое-как, майка мятая, джинсы грязноватые… А вот одаренность на лице не читалась. Это было бы крайне неудачно.
Под моим пристальным взглядом Миша занервничал:
– Да исправил я там все, чес-слово, Алексей Васильевич! Я там в одном операторе операторную скобку закрыть забыл…
– Верю! – сказал я. – А хочешь Нобелевку, Леоненко?
Миша осекся и теперь уже он пристально разглядывал меня. Да, пожалуй, на ты я рано перешел, он же в ответ тоже «тыкать» начнет…
– Я серьезно. Есть тема, которая перевернет математику как науку.
Миша опасливо покосился по сторонам. Кажется, он уже поставил мне диагноз. А мне еще философов убеждать… Нет, им я, конечно, про Нобелевку не буду говорить.
– Правда-правда. Пошли, Леоненко, будем сотрясать основы.
– У меня занятия, – жалобно сказал он, но с подоконника слез.
Я прищурился, вспоминая расписание. Память у Мухина была тренированная – в том, что касалось работы.
– Основы этики? – уточнил я. – Только не говори мне, что ты на нее ходишь.
– Потом спецкурс, – не сдавался Миша.
– Успеешь. Пошли, я только поставлю задачу…
* * *
На спецкурс Миша не успел. Забыл о нем, а когда вспомнил, то и дергаться не стал:
– Фиг с ним, Ал Васильевич! У меня уже автомат, вы лучше сюда посмотрите!
Глаза у него горели, как у собаки Баскервилей. Я вдруг подумал, что у Леоненко девчонки, наверное, нет. Вон сколько нерастраченной энергии. Два с половиной часа по комнате скачет, а если садится на стул, то исключительно верхом, и раскачивается в такт своим аргументам.
– Нечеткая логика, Ал Васильевич! Квантовые компьютеры – слыхали про такую штуку?
– Да я слыхал, но там ведь…