Я выдавал себя за англичанина, у блогера мать англичанка. По возрасту мы не слишком отличаемся, хотя я думаю, что блогер моложе. У нас обоих матери давно умерли.
Я побежал к тайнику во дворе дома Понте, как только узнал про него, но я надеялся найти там ключ, а девчонка решила, что я искал марку. То есть мой воображаемый отец Ли Сопра сказал мне, что марки на теле убитого траянца не было, и воображаемый я решил, что она спрятана в доме Петры.
Она видела, как мы шептались с капитаном в шахматном павильоне. Расскажи я ей тогда, что он пытался назначить мне свидание, и эта улика выпала бы из списка, но я ведь не рассказал. Я был последним, кого Петра видела в тот день в библиотеке, и она решила, что, уезжая второпях, flautista_libico оставил свой блог открытым. Зайди я тогда в процедурную попрощаться с ней хотя бы на пару минут, она могла бы задать мне прямой вопрос и получить ответ. Но ведь я не зашел.
Я видела тебя неподалеку от обрыва, написала Петра, перечисляя свои доказательства, но ведь она видела не только меня, и знала это, но куда там, шестеренки уже крутились, а рычаги с хрустом ходили взад и вперед. Стоит почувствовать привкус чужой вины, соленый, освобождающий, кружащий голову, как остановиться уже не захочешь. Девчонка послала мне дневник, чтобы показать ход своего следствия – нет, скорее, чтобы показать, как она чертовски умна! – но я увидел в нем больше, чем она сама смогла увидеть. Не потому что я крутой детектив, а потому что моя воображаемая вина застила ей глаза и мешала думать.
Например, она не заметила важной зацепки: в ответ на ее угрозу позвать полицию Ли Сопра сказал с насмешкой, что полиция уже приехала, и показал вниз, на комиссара, стоящего у ворот отеля. У них могла быть назначена встреча, подумал я сразу, и кто знает, чем она закончилась. Если комиссар охотился за маркой, то, скорее всего, сам и столкнул капитана в воду. Очень соблазнительно – сделать старшину карабинеров главным подозреваемым. Невозможно удержаться!
В первый же траянский день меня потянуло в полицейский участок: мне страшно хотелось увидеть своего персонажа, сравнить его с тем, которого я разложил по косточкам, будто школьный скелет из кабинета биологии. Увидеть, так ли черны его масляные волосы, так ли вздернут подбородок, как мне запомнилось со времен «Бриатико». Увидеть, боится ли он разоблачения. Жаль, что я его все никак не застану. Хорошо бы увидеть его живьем, а еще лучше – с ним выпить.
Вот он я, Маркус Фиддл, собиратель ртутных шариков. Персонажи выдуманные и настоящие раскатились по столу, и я подгоняю их пальцем, как в детстве, когда разбивал градусник, чтобы они слиплись в один шар и перестали быть самими собой. Я извлек корень из комиссара, которого видел всего пару раз, да и то мельком. То есть это я думаю, что извлек. Но поскольку, кроме меня, здесь все равно никого нет, то извлечение засчитано.
* * *
Удивительное дело, сколько всего ты хочешь видеть, когда ты не один, подумал он, допивая холодный кофе. Нет, не так: сколько всего ты видишь, когда ты не один. И сколько всего ты хочешь.
Так рано он давно не оказывался на улице пьяным. После полудня дождь кончился, жара уже набирала свою плотность и вес, лавки закрывались, а их хозяева стояли в дверях, разглядывая небо. Судя по антрацитовой туче, нависшей над вершинами холмов, дождь шел на другой стороне лагуны и скоро должен был вернуться в Аннунциату. Расплатившись с позитанцем, Маркус отправился было в участок, но на полдороге почувствовал, что вино разъедает ему желудок, и завернул на виколо Тонно. Покупая еду в погребке, заставленном сырными корзинами, он понял еще одну вещь: ему не хотелось идти в полицию и разговаривать с лупоглазым сержантом. Ему не хотелось уламывать комиссара и возвращать права. Ему вообще не хотелось ехать в Рим. Ему хотелось прочитать дневник убийцы и понять, кто его автор. Он попросил продавщицу добавить к вину порцию буйволиной моцареллы, похожей на облупленное яйцо, и отправился в мотель.
Дождь уже обошел лагуну и вернулся, сначала еле слышный, сразу пропадающий в песке, а потом – тяжелый и грязный, пустивший вдоль пляжной ограды серую клубящуюся пену. Вернувшись кружной дорогой, через пустую гавань, где все то ли спали без задних ног, то ли вышли в море, Маркус толкнул разбухшую дверь, сбросил мокрые насквозь мокасины и повалился на кровать. Может, вообще махнуть на все рукой и уехать? Позвонить в прокатную контору и сказать, что машина задержана не по закону, дескать, произвол местных карабинеров, пусть сами разбираются.
Италия встретила его ливнем, наглым патрульным, кислым вином и ветром, от которого пинии раскачивались, будто взбесившиеся веера. Вот такое у тебя начало, завязка истории. Чем такая история может закончиться? Тем, что ты ничего не добьешься, выпьешь еще дюжину кислого кьянти, побродишь по холмам и отправишься в путь? Похоже, и вправду, пора домой, подумал Маркус, слушая, как хозяйка ругает мужа на заднем дворе. Он взглянул на часы, с сожалением отметив, что до сумерек еще не меньше шести часов, – чертова среда казалась ему бесконечной.
Странное дело, уже несколько лет он ловил себя на том, что, не успев проснуться, начинает ждать вечера, не то чтобы с нетерпением, но подспудно, где-то на самом дне сознания. Время, когда он мог работать, наступало после восьми, а весь отрезок между утром и сумерками был чем-то вроде преодоления, мучительного раскачивания, унылого освоения времени, и самым безрадостным в этом отрезке было присутствие людей. Он утешал себя тем, что писатель должен быть одиноким существом, но знал, что его собственное одиночество не было особенностью ремесла, оно было неумением, только и всего. Ты продвигаешься в толпе, не умея делать простых вещей: весело извиняться, толкнув локтем идущего навстречу, улыбаться, наткнувшись на пристальный взгляд, ловко раскрывать свой черный зонт и погружать его в волны блестящих черных зонтов, даже просто стоять, поглядывая на небо, в дверях кафе и быть объектом всеобщей любви. Ты не можешь стать частью целого, ведь каждый школьник знает, что для этого нужно возвести свое рукотворное небо и войти в гавань общего происхождения вещей. А ты не умеешь. Те, кого ты выдумал, ближе тебе, чем взаправдашние люди; те, кто умерли, владеют тобой беспредельно, тогда как живущие растворяются в беззвучной мороси и безразличии.
Твой любимый писатель, так тот и вовсе был уверен, что люди рождаются на свет, чтобы прочитать его книгу.
Маркус заставил себя встать, развесил одежду на спинках стульев, надел сухую футболку, оставшуюся на дне сумки, и налил себе хозяйского пино в стакан для зубных щеток. Каждый день две новые бутылки появлялись в комнате вместе со свежими полотенцами. Этикеток на них не было, и Маркус решил, что это вино с виноградника родителей Колумеллы, о котором она прожужжала ему все уши. О том, что будет написано в счете, даже думать не хотелось.
Может, спуститься на первый этаж и позвать хозяйку? Нет, плохая идея, к тому же у нее шерсть на ногах, заметная даже сквозь черные чулки. Допить пино и завалиться спать среди бела дня? Этим можно заниматься и дома, стоило тащиться через всю европейскую низменность. Перечитать досье на самого себя, свернутое в трубку на дне его дорожной сумки? Нет, он и так помнит в нем каждое слово.