Решив немного срезать, я свернула с тропы, споткнулась о корни и упала, ободрав колено. Возле ручья я потеряла минуту на то, чтобы встать на колени и попить воды. Пробегая мимо лестницы, ведущей к воротам, я заметила людей и какое-то время стояла в кустах, думая о том, что убийца, возможно, стоял на том же самом месте. Еще через десять минут я смотрела на оставленные во флигеле часы, стрелка стояла на половине первого. Ровно сорок минут, не считая потерянной.
Я сняла кеды и влажную майку, сунула их в сумку, надела униформу, вернулась в отель и прямиком отправилась в библиотеку. Под удивленным взглядом Вирги я некоторое время рылась на полках, потом нашла томик Бернарда Шоу, села в кресло и стала его изучать. В середине пьесы и вправду обнаружился удобный момент: миссис Хилл появлялась в первом действии, а потом исчезала до начала третьего. Примерно на сорок минут.
Если учесть, что репетиция никогда не идет гладко, добавить сюда забытый текст, замечания и перебранку, то выйдет не меньше часа. Ли Сопра мог отлучиться на целый час! Этого достаточно для того, чтобы отправиться в беседку, выстрелить в хозяина, вернуться, выбежать на сцену и начать третье действие словами: «Ваш знаменитый сын! Я так давно мечтаю с вами познакомиться, профессор Хиггинс!»
Садовник
В такие дни жизнь в «Бриатико» течет, как вода подо льдом.
Буря пришла с моря и залепила мутной птичьей пленкой все окна, выходящие на лагуну. Подмерзшие старики сгрудились в баре и сидят там в перчатках и шарфах, требуя горячего чаю, анисовки и музыки, способной их разогреть. Сегодня я работал на два часа больше, чем обычно, но это к лучшему: в моей комнате поселился северный ветер, окно толком не закрывается, а вытертый плед не спасает от сырости.
– Лондонезе, сыграй «Core n'grato»! Лондонезе, почему ты не поешь?
Нет зрелища более жалкого, чем русский, притворяющийся англичанином. Это может сойти с рук только в Южной Италии. Я целый год потратил в колледже на то, чтобы мутировать, осознав пятерку не сложных с виду правил: речь должна быть тихой, вежливость неяркой, знания – незаметными, остроты – редкими, взгляды – уклончивыми.
В колледже я быстро устал от этой игры и был счастлив, обретя Паолу. Она стала моей Адриатикой посреди ноттингемского мрака, она хвасталась, привирала, плевать хотела на Queen's English, а за столом сидела на своей ноге, смеялась и курила. Ей бы и в голову не пришло ради приличий поменять собеседника во время перемены блюд. Мы ездили на этюды в разбойничий лес, я лежал на траве с каким-нибудь Голдсмитом, она рисовала, потом мы допивали вино и расстилали клетчатый казенный плед. В мае мы купили палатку и отправились к ней на родину – начали с Калабрии, постепенно продвигаясь на север, а закончили вблизи Салерно, где она меня бросила.
Берег, где мы провели последние несколько дней, был довольно неприветливым: слоистый гранит, местами выветрившийся, местами гладкий, как начищенное серебро, отвесной стеной обрывался к морю. В расселинах скалы гнездились гроздья колючих листьев, достаточно крепких, чтобы хвататься за них, когда взбираешься наверх. С вершины были видны марина яхтенного клуба и ровная подкова частной купальни, обрамленной крашенными известью валунами.
В первый итальянский день мы поссорились, и Паола долго дулась на меня, по-восточному поглядывая исподлобья, но к середине недели повеселела и снова стала звать меня moroso и spasimante. Моя вина была в том, что случилось в одной из горных деревушек, где мы бродили по узким улицам, осажденным крахмальным воинством простыней, с грохотом выгибавшихся на ветру. На одной из ступенчатых улиц я увидел на удивление низкое окно, подхватил Паолу и, не слушая ее воплей, перекинул через подоконник. Хотел пошутить, наверное, идиот.
Белое запрокинутое лицо мелькнуло в полумраке и исчезло, на мгновение стало совсем тихо, а после взвился внезапный плач, захлебывающийся, словно у ребенка. Я перегнулся через подоконник и понял, что окно было обманкой, пол чужого жилища изнутри был намного ниже, чем с улицы. Испуганный, я прыгнул в комнату, ушибив колено о какую-то чугунную рухлядь.
В доме никого не было; обежав его весь, я обнаружил, что Паола спряталась в углу полутемного бассо, целиком, на неаполитанский манер, занятого просторной кроватью. Моя девушка сидела на полу, прижав колени к подбородку, и рыдала, мне даже показалось, что под ногами у нее блестела лужа, но я отогнал эту мысль. Увидев меня, она тряхнула головой, вскочила и спокойно прошествовала к выходу.
До вечера Паола не сказала ни слова, а вечером я очутился в холодном аду. Ужинать она отказалась, и половину рыбы я отдал двум кошкам, отиравшимся возле нашего бивуака. Весь вечер она блестела глазами в сухой бестрепетности и простила меня только к утру, признавшись, что не может оставаться одна в незнакомом закрытом помещении. Даже если видит дверь или еще какой вероятный выход. Чужое жилище для нее мучительно, и точка.
Стоит заметить, что эту ее странность я полюбил с той же силой, с какой любил шероховатость ее пяток или грязноватую завитушку пупка, в этой женщине было столько плотной и легкой энергии, что я готов был простить ей все что угодно. В ней было столько света и тьмы, что она сама могла быть жилищем. Моим или еще целой армии любовников.
Какой здесь свет, удивилась бы она теперь, если бы стояла со мной рядом, глядя в окно. Свет, желтоватый и прозрачный, будто канифоль. Смолистый свет, заполняющий долины, когда на западе собираются дождевые тучи, а полые холмы становятся чернильными и рваными, будто нарисованными на волокнистой оберточной бумаге.
Будь она здесь, она сидела бы в единственном кресле, а Зампа свернулся бы на полу, как тощая борзая на гравюре Дюрера. Я показал бы ей свое укрытие, завешенное театральным тряпьем, где дверь не доходит до потолка, словно дверь лошадиного стойла, или парадную лестницу в конопушках, ведущую с холма к морю, или то место в роще, откуда видно, как царапает синий воздух острие деревенской церкви. Я сказал бы ей, что с тех пор, как ее нет рядом, моя жизнь стала похожей на сидение в том темном, неведомо чьем жилище, куда я так подло закинул ее однажды, желая пошутить. Свет едва проникает в окно, дверь заперта, выбраться невозможно, а хозяин, похоже, уже никогда не придет.
Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008
С тех пор как мы договорились, что я буду писать тебе, вместо того чтобы ходить на исповедь, прошло около года, и я уже не раз пожалел о нашем договоре.
Мы старые друзья, и кому, как не тебе, знать, почему я больше не хожу в церковь, но ты все же коварный и ловкий иезуит, раз сумел заставить меня дать тебе слово. Записывать мысли оказалось труднее, чем проговаривать их вслух.
Тем более что мои мысли вьются не вокруг женщин, еды и пьянства, как у большинства твоих прихожан, а вокруг работы. Ну ладно, допустим, меня интересуют еще несколько вещей, но работа прежде всего, не то что раньше, когда я получил эту должность. Тогда меня заботили деньги и слава, а теперь терзает азарт. Я должен держать этот берег под контролем, но кто-то позволяет себе отщипывать изрядные ломти от моей власти и глотает их, не давясь.