Как только мне ответили из Бриндизи, я разбила копилку, собрала свои платья и махнула на восток, в город, о котором я знала только две вещи: там умер Вергилий и кончается Аппиева дорога. Потом я перевелась на север, нашла жилье, получила стипендию на отделении история и право и совершенно успокоилась. Оставалось всего два года до новой жизни. Но куда уж теперь. Теперь все рухнуло.
Служитель зашел в комнату и сделал едва заметный знак рукой: в прихожей меня ждал комиссар для разговора. Соседка то и дело вытирала лицо бумажной салфеткой, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы не желали катиться и набухали в глазах, делая их похожими на толстые линзы. Ее сильно удручало то, что с нами не было мамы. Она провела рукой по лбу брата, осторожно, будто боялась отшелушить кусочек:
– Поплачь здесь, Петра, а то как бы тебе дурно не стало на кладбище. Ишь, губу-то закусила, надулась вся от ярости. Всех вьетрийцев не переловишь. – Она махнула рукой в сторону деревни. – Кто теперь разберет, кому твой брат дорогу перешел.
Кому Бри перешел дорогу, я тогда не знала, и теперь еще не знаю. Разница в том, что, склонившись над телом брата, я поклялась, что убийца будет сидеть в тюрьме, а теперь я думаю иначе. Я думаю, что найду его и убью.
Маркус. Воскресенье
Здесь все изменилось, хотя названия остались прежними: Траяно, Аннунциата, Висенто-аль-Маре. Знакомым казался только контур прибрежных скал, напоминающий плавник окуня, на голове этого окуня краснели чешуйки деревенских крыш. На месте буковой рощи, которая шесть лет назад подходила к самой дороге, виднелась распаханная земля, обнесенная забором, в земле белели мелкие камни, похожие на кладбищенские кости, отмытые дождем. Здешние деревни тоже были белыми и мелкими. Возникшие двести лет назад на месте овчарен и пещер, где жили лесорубы, они срослись как коралловые ветки, и в местах, где ветки соединялись, всегда бывало кладбище, нарядное, обсаженное кустами красного барбариса.
Маркус свернул карту, вышел из машины, бросил куртку на траву и сел лицом к лагуне, подставив лоб слабому апрельскому солнцу, позволявшему держать глаза открытыми. На «Бриатико» ему смотреть пока что не хотелось. Две острые скалы бросали тень на гладкую, недавно залитую асфальтом дорогу, ведущую на север. Скала, что поменьше, названная в честь святого Висенто, отлого спускалась к самому морю, сланцевые ступени слабо розовели на солнце. Скала, что побольше, обрывалась гранитным уступом, на его вершине виднелся старый кривой эвкалипт, похожий на кадильницу. Казалось, он растет совсем рядом с отелем, хотя Маркус знал, что между скалой и фасадом «Бриатико» добрых два километра – и то если идти по парку, напрямик.
Punto di Fuga, вот как это называется, вспомнил он, точка в перспективе, где параллельные линии сходятся вместе. Кажется, о ней говорила Паола, когда они стояли перед фреской Мазаччо во флорентийской церкви. Эти ребята придумали перспективу, он и Брунеллески, сказала она тогда, до них все предметы и люди жили в одной плоскости, будто вырезанные из бумаги. Точки схода бывают земные, воздушные, еще какие-то. А бывают недоступные – это те, что за пределами картины. О них можно только догадываться. Может, их и нет вообще.
Апрель только начался, море еще дышало холодом, едва уловимая линия в том месте, где лагуна сходится с небом, была теперь четкой и блестящей, будто проведенной японской тушью. Два дня назад, когда Маркус понял, что снова увидит Траяно, ему стало не по себе, хотя он и думал об этом уже несколько месяцев. Но одно дело думать, а другое – увидеть в почте электронный билет. Он решил, что возьмет дешевый «форд» в аэропорту – хорошо бы оказаться в деревне к вечеру пальмового воскресенья, а сразу после Пасхи отправиться в Рим.
Решившись лететь, Маркус отменил свои встречи, позвонил приятелю с просьбой присмотреть за псом и собрал вещи. Складывая одежду в сумку, он поймал себя на том, что ему хочется сунуть туда старый вельветовый пиджак, в котором он когда-то обедал в столовой «Бриатико», куда по вечерам не пускали без галстука. Галстук он держал в боковом кармане и повязывал перед тем, как войти, поглядывая в дверное стекло. Пиджака он не нашел, но две тысячи восьмой год проступил будто формула эликсира на пергаменте: драконы, черные львы, киммерийские тени, мансарда на третьем этаже с разбухшей от сырости дверью, запах сероводорода в гулких залах, где пациентов купали в маслянистой грязи, заусенцы мозаичного пола в холле – прохладного, когда утром идешь по нему босиком.
В этих местах он всегда чувствовал себя старше, чем дома, на севере. Время на побережье текло по своим законам: в первый раз он за неделю пережил длинное, знойное, прозрачное лето, завершившееся атомной зимой. В следующий раз он провел на побережье около года, возвратившись домой с рукописью романа и ощущением двух или трех потерянных лет, которые так никогда и не вернулись.
Еще в Англии, случайно, на блошином рынке, Маркус купил клеенчатую карту побережья и повесил на стене напротив окна, закрыв чернеющую трещину в штукатурке. По утрам солнце водило лучом по неровному треугольнику лагуны в окружении кудрявых холмов. Деньги за роман кончились еще в декабре, и всю зиму он прожил в долг, пользуясь добротой своего лендлорда, питающего старомодные чувства к романистам, но в конце концов терпение лопнуло и у старика. Возвращаться было особенно некуда, разве что в Вильнюс, в родительскую квартиру, где он не показывался с тех пор, как оставил университет и поссорился с отцом.
В две тысячи пятом, бросив магистратуру на половине пути, Маркус сделал две вещи: съехал из кампуса, сняв квартирку на Хантингтон-стрит, и купил велосипед. Отец был самым спокойным человеком из всех, с кем Маркусу приходилось иметь дело, но решение сына привело его в бешенство, и он повел себя как в старинном романе – перестал посылать деньги. С тех пор они не виделись и разговаривали лишь изредка, однажды отец позвонил ему сам, попросил передать какое-то редкое лекарство, и снова пропал. Дела у него не ладились, Маркус знал об этом из газет.
Хозяин ноттингемской квартиры дал ему несколько дней, и он принялся собираться понемногу, толком еще не зная, куда поедет. Работы у него не было, брать у друзей в долг не хотелось, случайных переводов давно не подворачивалось, кофейная банка, где лежали деньги на крайний случай, показала дно, и постепенно становилось ясно, что ехать придется домой, к отцу.
Будь у него деньги, хоть какие-то, он вернулся бы в Траяно. Каждое утро, проснувшись, он смотрел на карту знакомого берега: охристые полосы, обозначавшие скалы, медные прожилки горных дорог и синее полотно Тирренского моря. Он помнил, что деревня повернута спиной к воде, а берег застроен угрюмыми пакгаузами. Если траянец хочет погулять, то к морю он не идет, море – это работа. Для прогулок есть улица Ненци, идущая то в гору, то вниз: с одной стороны там живые изгороди из туи, с другой оливковые посадки, в конце концов улица становится дубовой аллеей и ведет на кладбище. На каменных воротах кладбища еще видны фигуры святых, изъеденные зеленым лишайником.
На карте берег, очерченный ультрамарином, весь в золотых штрихах, обозначающих пляжи, казался дружелюбным, сулящим долгие безветренные дни. Однако Маркус помнил, что все обстоит иначе: летом песок и камни раскаляются от зноя, а зимой порывы ветра сотрясают ставни и срывают черепицу. Он знал норов этого мистраля, видел расщепленные до корня столетние каштаны и взлохмаченный ельник на скалах, ложащийся на землю, будто ржаные колосья. Добравшись до деревни в низине, ветер выбивался из сил и покорно проветривал проулки и дворы, выгоняя из них запахи рыбной гнили и горький дым горелого бука.