— Не знаю. И главное, все на мою территорию норовят, даже через дырку в заборе. Ладно, шутка, давай свою «Смерть…».
— Она у нас уже общая. — Михин протянул листки, запрятанные, как и прочие, в прозрачную папку.
Страницы были разложены по номерам, полученный на этой неделе отрывок начинался точно с того места, которым оборвался предыдущий.
Леонидов вынул последние листы и прочел:
СМЕРТЬ НА ДАЧЕ (ОТРЫВОК)
«Павел Клишин.
Ха-ха! Мне весело, честное слово! Шофер-дальнобойщик, подсыпающий цианистый калий в стакан с дорогим французским вином, — это мое изобретение, я его не продам даже за всю оставшуюся от остальных гениев мировую славу. Он даже не застал меня в постели с собственной женой, да и не могло там ее быть, в этой постели, потому что верхняя комната в тот вечер была занята. Конечно, я был когда-то неравнодушен к Любе — святая правда, но никогда не стоит воскрешать первую любовь, иначе в предмете, когда-то вызвавшем в твоей душе блаженный восторг, может найтись целая куча мелких гнусностей. Так, однажды в спившемся алкаше бывшая восторженная девушка-школьница запросто может узнать парня, которому в десятом классе посвящала романтические стихи.
Страницы юношеских романов надо закрывать сразу, после первого же прочтения, и никогда к ним; не возвращаться, тем более не пытаться дописать. Дело, конечно, было в Пашке, в моем сыне, которого я когда-то велел убить на первом же месяце появления в утробе матери, а он выжил, родился и стал моим вторым «я». Такое полное повторение может быть только случайным, хорошо, что я долго про него не знал, сын без моего влияния идет по моему пути, а это значит, что дорога верная.
Мы говорили в тот вечер о Пашке с Любой. Я сказал, что написал завещание, в котором все оставлю ему при условии, что он будет, как сам того желает, носить мое отчество и фамилию. Она согласилась, а что скажет этот ее амбал, меня интересует мало, потому что я знаю своего сына, как знаю себя: он не уступит. Любаша, правда, пыталась что-то сказать про моих родственников, которым все это нужно, а я так и не понял, откуда она узнала про Веру и ее денежные затруднения. Я категорично сказал, что Вера не получит ничего. Мне больно вообще всякое упоминание о ней, больно даже это слово употреблять не как имя, а как символ того, что человек принимает безо всякого доказательства.
О Вере я не хочу говорить вообще, не хочу говорить больше и о Любви, а до Надежды мы еще не дошли — рано. Надежда остается последней, так, что ли? Как смешно у меня получилось с женщинами — все три составляющие того, чем жив человек, налицо, а я помирать собрался. Вернее, уже умер, лежу теперь, вспоминаю. После своей смерти человеку остаются только цветные сны, целиком состоящие из воспоминаний жизни, самые мелочи становятся значимыми, каждый миг заново переживается вечностью. А что еще делать, если тела больше нет и новые поступки невозможны?
Сейчас я уже целую неделю пытаюсь вспомнить, как пахнет жасмин. Я любил это время года: май и начало июня, когда сначала во всем цветении доминирует желтый цвет, — это рождение, потому что от солнечного тепла появилась жизнь. Потом желтое сходит, облетает, появляется белый цвет, облаками окутывает все, начиная от яблонь и переходя на то, что зацветает позже. Ослепительная вспышка — и брачная чистота, а потом, уже после этой свадьбы, появляются и голубое, и розовое, и красное, и… Он пахнет не так, как желтый, этот белый цвет, не медом, но свежестью и тонкими оттенками тайны, которая заставляет замирать сердце от аромата любого цветка.
Вы не любите жасмин? Вы, наверное, любили розы. Все любят розы, и это так же скучно, как любить икру — общепризнанный деликатес. Любить цветок, старательно выращенный для того, чтобы в нужный момент за него отстегнули кучу бабок, — пошлость, которую в женщинах я никогда не любил. Почему все считают, что любить цветы — привилегия женщин? Вам я иногда их дарю, так почему бы мне не почувствовать, насколько хорош мой подарок? И не надо думать, что я жадный, ради бога — я могу нести в руках и эту орхидею в коробочке, похожую на составляющую могильных венков, которыми торгуют бабушки под праздник Пасхи. А вообще-то я жадный, раз с отвращением достаю из кармана кошелек, рассчитываясь за эту восковую спелость.
Нет, это я про жасмин, а вовсе не про жизнь, которая кончается так же внезапно и без согласия на то ее хозяина, как и происходит его рождение. Мы, увы, не властны ни в начале жизни, ни в ее конце — первого не просим, второго не хотим. А что такое середина, которая остается от арбуза, когда родители и червяки заботливо обкусали края, одни из благих побуждений, другие потому, что просто неразумные, созданные для этого природой твари? Самое сладкое и самое ненадежное, ибо уже не цепляется ни за что.
И все-таки я о жасмине. Об этих белых четырехгранных чашечках, аромат которых сравним только с красотой сонета, сложенного хорошим поэтом в честь достойной дамы сердца. Я таких не писал, но толк в них знаю. Гениальный творец таких сонетов — природа, которая слагает фарфоровые колокольчики ландыша, упоительные, как первый взрослый поцелуй; и объемную сирень, сладкую, сочную, пышную, как черничное мороженое, выступающее из хрупкого вафельного рожка; и дикий шиповник, похожий на румянец новобрачной, которая понимает, что это ее день и она самая прекрасная сегодня. Только сегодня, но — самая.
Жасмин — один из таких сонетов, я его перечитываю каждый год. Сначала перечитывал только запах, а потом, когда присмотрелся, — нежную гармонию белого с зеленым, понятную только ценителю неброских, но очень дорогих вещей. Это я намекаю на женщину, которую выбрал за белые волосы и зеленоватые глаза. Этот цвет глаз мне нравился всегда, еще с первого дня любви и до последнего дня моей жизни.
Что же делать, если человек навсегда остается привязанным к тому, с чем связаны самые сладкие в его жизни воспоминания. А она пахла почти так же, как жасмин, — упоительно. Пахли белые волосы, уж не знаю, крашеные или нет, во всяком случае, никогда не видел на ее макушке тех зловещих черных прядей, которые вылезают, когда женщина перестает следить за собой. Пахли ее наряды, яркие, броские, как и имя, не слишком популярное, но красивое — Алла.
Я еще остро помнил все, что было у нас с Любой, мне было года двадцать четыре. Числился я в то время в аспирантуре; надо же было где-то числиться, а в когорте великих писателей место пока не освободилось, пришлось довольствоваться написанием какого-то ученого бреда, чтобы дослужиться до званий и степеней. Мне эти степени, честно говоря, на хрен были нужны, но Аркадий Михайлович Гончаров, мой научный руководитель, который эту аспирантуру для меня и выбил, вцепился мертвой хваткой. Увы, всем нужны талантливые ученики. Кто, скажите мне, не мечтает похвастаться перед коллегами тем, что рассмотрел, вытащил из пустой породы и огранил настоящий бриллиант? Нет таких.
Я был тогда просто Паша Клишин — нищий аспирант, веселый парень и красивый мужик. Последнее в то время было наиболее для меня ценно, потому что помогало с деньгами на карманные расходы: каюсь, что с голодухи продавал свое тело в качестве манекена на показе мод. Десять лет назад индустрия моды в нашей нищей стране была на таких задворках, что о профессиональных манекенщиках-мужчинах и речи не было. Слава богу, размерчик у меня стандартный, ростом Бог не обделил, налицо мужественный греческий профиль, крутой подбородок и все прочие атрибуты героической мужской красоты, которая так подходит под любой костюм. Да, я их немало поносил, не гнушался иногда и ремеслом натурщика, часами стоя на помосте и наблюдая, как бездарно множатся мои черты на десятках мольбертов. Я тиражировал себя не из тщеславия, до сих пор помню, как на мое лицо в каком-то модном журнале того времени одна женщина поставила чайник у себя в кабинете. Чайник был горячим, и я понимал: что-то нужно было под него подложить, чтобы не испортить полировку стола, но чувство у меня было мерзкое, когда я лежал под ним со всеми своими мужественными чертами, от которых, когда его наконец убрали, остался только вечный ожог. Бр-р-р! Мерзко! О, бедные женщины на полиэтиленовых пакетах, как я вас понимаю! Ваши пламенные взгляды и великолепные тела ежедневно в гигантских количествах трутся о чьи-то ноги, трескаются, рвутся, прислоняются к грязным поверхностям. Где тут тщеславие, скажите мне? Кто их помнит? Когда у тебя в руках два пакета по пять килограммов, уже все равно, кто на них изображен: красивое тело, собор Парижской Богоматери или просто футбольный мяч.