– Ах, вот что еще, – произнесла она и, оттолкнувшись от меня, снова подошла к шкафу, достала оттуда плоскую металлическую фляжку, быстро плеснула в нее коньяка. Я удивился отточенной филигранности – даже капли на поверхность стола не упало.
– Положи в карман, – сказала она мне.
Я покачал головой в недоумении:
– Зачем?
– Балет под хороший коньяк намного лучше усваивается.
– Балет? – переспросил я.
– Ну, не опера же. – Она улыбнулась, блеснула глазами, значит, снова взяла себя в руки.
Мила сняла халат, под ним оказалось длинное серое платье, наверное, шерстяное, плотно облегающее тело, оно выделяло, оттачивало каждую плавную линию ее уже не девичьей, а зрелой женской фигуры. Потом подошла к зеркалу над раковиной, провела рукой по коротким, густым волосам, подправила что-то в косметическом оформлении лица – что-то подрисовала карандашиком, провела по губам помадой, повернулась ко мне, обновленная, радостная, восторженная.
– Оп-ля, – развела она руками, как разводит руками на цирковой арене факир, только что проделавший свой самый коронный фокус. – Ну что, пора ехать, у нас всего двадцать пять минут осталось, если опоздаем, нас поместят в самый арьергард. Ты готов?
Она снова подскочила к шкафу, но уже к другому, не медицинскому, а скорее платяному, достала оттуда элегантные сапожки на высоких каблуках, сбросив легкие туфли, сунула в них ножки, нагнулась, застегнула молнию. Вслед за сапожками наружу вылезла короткая шубка, сверстанная из какого-то совершенно неведомого мне пушистого зверя, и передо мной предстала очень интересная, можно сказать, блестящая женщина из какого-нибудь итальянского фильма – я, например, таких в нашей пресной советской жизни и не встречал никогда.
Ну да, вспомнил, у Феллини в «Сладкой жизни», когда приезжает голливудская актриса и Мастроянни вынимает ее из ночного римского фонтана. Только там актриса была высокой и белокурой, а здесь брюнетка, да и ростом поменьше, хотя на каблуках все же почти до меня дотягивалась.
И тут я почувствовал себя частью мезальянса, причем недобирающей, мизерной его частью. Если рядом с этой женщиной каким-то чудным, противоестественным образом и возникло свободное место, то возникло оно совсем не для меня. Кто я? Желторотый, неимущий студент, который примечателен разве что тем, что пописывает короткие рассказики в местные газеты-журналы. Которые, кстати, и самого автора, и его рассказики по большей части отшивают. Нет, ни по одному параметру я не подхожу ей – несерьезный, несолидный, ничего не добившийся, ничего не имеющий.
Вот так уверенность, вильнув своим упругим хвостиком, и выскользнула, и сразу растворилась в полумраке слабо попахивающего коньяком медицинского кабинета. А без уверенности я сразу почувствовал себя частично выпотрошенным, зажатым, неловким, неуклюжим – даже в рукава куртки без посторонней помощи с трудом попадал.
Видимо, я слишком долго ковырялся с рукавами, Мила снова подлетела, сняла с шеи косынку, оказывается, под воротником шубки цветастой лентой струилась вниз шелковая косынка. А может, и не шелковая, я не разобрал. Соединила два конца у меня за шеей, завязала узлом, пальцы ее то и дело касались моей кожи, я слышал запах ее духов, чувствовал горячность тела, дышащего теплом из-под раскаленной шубки, и все больше и больше ощущал себя маленьким, мелким, ничтожным, неподходящим.
Она взяла мою левую руку, осторожно, по врачебному аккуратно просунула ее в мягкую петлю косынки.
– Расслабь кисть, ты слишком напряжен, – приказала она, не поднимая больше на меня глаз. Потом помогла вдеть правую руку в рукав куртки, накинула ее на левое плечо, как накидку, и получалось, что теперь мы оба готовы в вечернему рауту в Большом.
Москва того времени, в отличие от Москвы сегодняшней, отличалась немногочисленностью частного транспорта. Улицам были неведомы пробки, особенно в морозные, заснеженные вечера, когда большинство, как их тогда называли, «автолюбителей» даже не пытались заводить свои капризные ржавеющие «Москвичи» и «Запорожцы». А вот Милины «Жигули» мороза почему-то не боялись, завелись, как им и полагалось, с пол-оборота, и вот мы уже рассекали Профсоюзную и минут через пятнадцать планировали оказаться как раз на площади Свердлова, прямо напротив вздыбленных лошадей Большого.
За эти резвые двадцать минут я уже более-менее восстановился, обрел заблудшую было уверенность и кое-как ощутил себя прежним, привычно знакомым себе. Ну да, конечно, несолидным, конечно, несерьезным… что там меня еще недавно смущало?… Недобившимся, недостигнувшим, и прочее, и проч., и пр.
Но, с другой стороны, все же молодым, все же в меру беспечным, в меру удачливым, не без способностей, с надеждами и планами на будущее. А значит, нет никакой причины тушеваться ни перед роскошными дамами, ни перед жизнью как таковой.
В кассовом предбаннике топталось небольшое стадо хорошо одетых, солидных людей. Хотя несолидные топтались тоже. Даже в окошко к администратору мелко колыхалась, переваливалась с ноги на ногу тягучая очередь. Но и она, как оказалось, не предназначалась для нас. Там, рядом с окошком, находилось еще одно окошко, закрытое, занавешенное с внутренней стороны плотной серенькой занавеской. Милочка подошла, постучала пальчиком в лайковой перчатке в толстое, почти пуленепробиваемое стекло, занавеска на мгновение шевельнулась, потом застыла снова.
– У вас тут явка, что ли? Конспирация на самом высоком уровне. Ты пароль-то не позабыла?
– Ладно болтать, пойдем. – Она взяла меня за руку, как мамаша берет за руку ребенка, ну хорошо, не мамаша, а старшая сестра, и деловито потащила к большим, тяжелым, помпезным входным дверям самого большого и помпезного театра в стране. Оказывается, нас там уже ждали.
Женщина лет тридцати, а может, и моложе, под тридцать, высокая, красивая, а главное, невероятно ухоженная, в длинном черном до пят платье, про такое, насколько я понимал, говорят «вечернее», с глубоким декольте, занавешенным, впрочем, густой, тоже темной шалью, стояла у дверей, поеживаясь от холодного вестибюльного сквозняка.
– Людмила Борисовна, – бросилась ухоженная женщина к Милочке, – Елизавета Аркадьевна просила вас зайти к ней. Вот, возьмите контрамарки. Пойдемте. – Она хлопнула ухоженными, красивыми ресницами, бросила на меня взгляд ухоженными, красивыми глазами, улыбнулась ухоженными, тоже красивыми губками, показав ровные (хотел написать, «ухоженные») зубки, длинными ухоженными пальцами поправила на плече шаль, так что та колыхнулась, как давеча занавеска в окошке, чуть приоткрыв ухоженное, красивое декольте, и первая двинулась внутрь святейшего из всех храмов искусств. – Одежду можете у меня в администраторской оставить, чтобы потом в очереди в гардероб не толкаться, – посоветовала администраторша и открыла едва заметную, замаскированную портьерой дверь.
– Спасибо, Тамарочка, – отозвалась моя покровительница, – куда повесить?
– Вот сюда, на вешалку. – Тамарочка все еще поеживалась, поглаживая длинными худыми руками узкие плечи, видимо, пусть и кратковременное, но непривычное пребывание в вестибюле подморозило ее основательно.