Так я рассуждал, лежа в ванне, в девятнадцать лет, но потом мысль показалось какой-то незначительной, избитой, совсем необязательной, кто ее только не пользовал, не мял, не комкал, не растягивал во все стороны. Вот она в результате и рассеялась, растворилась в сгущенном, влажном ванном паре, глаза мои вновь забегали по журнальным строчкам, и я снова погрузился в американскую действительность времен далекого «Рэгтайма».
Затем я завтракал, читал вчерашние газеты, одевался. Набрал было Лехин номер телефона, но вспомнил, что каникулы-то уже закончились, сегодня первый учебный день, и повесил трубку. Надо же, совсем вылетело из головы. Впрочем, рассудил я, ничего страшного, в институте и без меня обойдутся, у меня веское оправдание, у меня бок болит, я его к врачам сейчас повезу показывать, в клинику на «Профсоюзной». Ну, а потом хорошо было бы снова загрузиться к Тане, где, несмотря на все мои недавние «антиженские» свободолюбивые рассуждения, я готов был с головой нырнуть в наркотическую трясину любви и забыть об окружающем мире еще хотя бы на один манящий день и на еще одну не менее манящую ночь.
Когда я выполз из дома, было уже около четырех и на улице начинало темнеть. Накатанные ледяные дорожки на плохо убранных от снега тротуарах явно грозили моему левому боку – поскользнуться можно было проще простого. Поэтому двигался я медленно, приминая предательскую снежную поземку осторожными, мелкими шажками.
Интересно все же, как быстро тело подстроилось под свою инвалидность, будто тренировалось долгие годы и вот сейчас само, без каких-либо моих указаний стало осторожным, внимательным к себе, заботливым. А ведь еще недавно вело себя до предела нагло, ничего не боялось, о последствиях не задумывалось. Но теперь, после пары приступов боли, сразу присмирело, стало заранее просчитывать каждое движение, каждый шаг.
Машину, конечно же, поймать не удалось, пришлось добираться до метро на трамвае, я карабкался на высокие, неудобные трамвайные ступеньки, нагружая правую ногу, подтягивая левую, тело само изобрело этот старческий трюк, я и не подозревал прежде о его существовании. Потом я сел на холодное, жесткое сиденье в самом конце вагона, ближе к окну, открыл прихваченный с собой журнал, стал читать, чтобы надежнее отгородиться от бесцветного, подернутого серыми сгущающимися сумерками, зябкого мира вокруг.
В клинику я приехал к пяти, как и было запланировано, сдал куртку в гардероб, сунул номерок в задний карман брюк, поднялся на третий этаж, разыскал Милин кабинет, на двери висела табличка «Л.Б. Гессина, к.м.н.». В коридоре сидели два утомленных человека, мужчина и женщина, по одному их внешнему виду видно было, что они действительно нездоровы, нездоровье было просто выписано на их хмурых, озабоченных лицах.
Я тут же почувствовал себя виноватым – приперся в солидное учреждение, предназначенное для сильно больных людей, и морочу голову своим боком, который и так наверняка заживет. Со стороны вообще может показаться, что я симулянт, ведь с одного взгляда понятно, что я не подхожу для подобных, слишком стерильных, пахнущих медикаментами и дезинфекцией, слишком больничных заведений.
Я не сразу заметил, как распахнулась дверь кабинета и оттуда вышла немолодая, тоже нездоровая женщина с полным болезни взглядом, со скорбно поджатыми губами, с опущенными, будто придавленными постоянной тяжестью плечами. Вслед за ней появилась врач, это я понял по белому халату, а еще по предельно сосредоточенному, даже суровому лицу, на котором невозможно было ничего прочитать – ни эмоций, ни сострадания, ни сопереживания. Холодное, отчужденное лицо, даже примечательное в своей холодной отчужденности.
– Полякова, – произнесла врач голосом, в котором не проступило ни кровинки чувств, только сухое указание, – поднимитесь на четвертый этаж в четыреста второй кабинет к доктору Белинскому. Скажите сестре, что я вас направила. После того как он вас осмотрит, снова зайдите ко мне.
Полякова кротко вздохнула и, еще обреченнее опустив плечи, двинулась по коридору. Строгий доктор пробежалась взглядом по очереди, пожилой мужчина уже приподнялся было со стула, но врач остановила его коротким движением руки.
– Селиванов, подождите немного, – сказала она не терпящим ни возражения, ни пререкания голосом. Селиванов так и осел, плюхнул усталое тело на жесткое, казенное сиденье. Врач взглянула на меня, коротко, мимоходом, чуть повела головой.
– Заходи, – кинула она и первой вошла в кабинет.
Только тут до меня дошло, что суровая, каменная, не хуже статуи в сквере докторша, отстраненная, держащая всех на недоступном расстоянии, и моя знакомая Милочка – ироничная, веселая, легкая и отзывчивая, – одно и то же лицо. Честное слово, я ее совсем поначалу не узнал.
Дело было даже не в белом медицинском халате и шапочке, не в больших, на пол-лица, модных очках с диоптрийными линзами. Даже не в сухих, поджатых ниточкой губах и не в суженных, пропитанных лишь концентрацией глазах, которые никому и в голову не придет сравнить ни с блюдцем, ни с озером, в которых даже оттенка синевы невозможно было разглядеть. Просто нечто совершенно чужеродное, не причастное ни к моему беспечному миру, ни ко мне самому, и при этом нешуточно резкое, сильное до неузнаваемости сдвинуло черты моей знакомой докторши. Если бы она вот с таким отрешенным, иезуитским лицом подкатила ко мне на лыжах тогда, на лесной просеке, мне бы и в голову не пришло заговорить с ней, тем более пытаться познакомиться.
Конечно, я удивился собственной непроницательности – я никогда не отличался фотографической памятью на лица, но надо же ухитриться так бездарно опростоволоситься… Я расстроенно качнул головой и, ощущая виноватой спиной ненавистные взгляды нездоровой очереди, поспешил отгородиться от нее плотной, выкрашенной в белое кабинетной дверью.
Врач Гессина Л.Б. уселась по одну сторону стола, я – по другую, там, в кабинете, конечно же, стоял большой, типично врачебный стол. Глубина комнаты была заставлена какими-то неведомыми мне многочисленными устройствами, а у дальней стены вообще возвышалась целая установка в отполированной, металлической оболочке, напоминающая тренажер для подготовки космонавтов. Впрочем, в космонавты я не собирался и потому перевел взгляд на сидящую напротив докторшу, на ее сжатые губы, на прищуренные холодные глаза и сказал то, чего говорить наверняка не следовало:
– Слушай, я тебя даже и не узнал поначалу. Ты такая серьезная здесь, вся в своей врачебной заботе. Я и представить не мог, что ты можешь быть такой официальной и строгой.
Она сняла очки, положила на стол, закрыла глаза, с нажимом провела по ним пальцами, словно оттирала слой грима, задержала пальцы у переносицы и так, с закрытыми глазами, произнесла все тем же железным голосом статуи Командора:
– Я устаю к концу дня. Знаешь, шесть часов напряжения сказываются. К тому же здесь не дом отдыха, попадаются тяжелые случаи, и надо держать дистанцию, чтобы саму не зацепило. Чтобы эмоционально не подключиться. Если на все реагировать, надолго не хватит. Сейчас, подожди, приду в себя.
– Да нет, мне даже нравится, – попытался успокоить ее я. – Нордическая сдержанность или, скажем образно, недоступная ледниковая холодность должны только подстегивать желание. Недоступность всегда его подстегивает. Вспомни хотя бы «Лису и Виноград» дедушки Крылова.