Фонари рампы высветили служившее сценой возвышение без занавеса.
Навязчивый апельсиновый аромат заглушал запах табачного дыма – многие курили.
Беспросветная темнота.
Крики, стрельба, визг.
«Начало неудачное, театр любительский», – сделал первый вывод Йозеф.
Тусклый свет от свисающей со шнура лампочки падает на сцену. Крики становятся громче.
Йозеф вздохнул, спросил себя, сколько времени продлится спектакль в этом странном месте, и отреченно подумал: видимо, долго.
Грохот сапог, подобный кончерто аллегро или кавалерийской атаке.
По спине Йозефа пробежала дрожь. Его внимание привлекли трое мужчин и женщина в немецкой форме. Офицер, солдаты. На сцене не было ни декораций, ни мебели, лучи прожекторов светили на голую стену, создавая иллюзию кабинета, камеры, разгрузочной платформы с блоками и тросами, напоминающей пыточную комнату, ниши в стене.
Морис подтолкнул Йозефа локтем и шепнул:
– Вот она.
Кристина была безжалостна, методична, спокойна. Объявленный в розыск человек наконец арестован, но он ли писатель Каснер, один из руководителей разгромленной партии? Никто не может ответить, сохранилась всего одна мерзкая книжонка без фотографии на обложке (и зачем только сожгли остальные?).
Женщина молит Кристину о пощаде, взывает к человечности, та грубо ее отталкивает.
– Это Нелли, – прокомментировал Морис.
Час или два? Йозеф не знает, сколько продлилось представление, ему кажется, что совсем недолго. Он ошарашен, потрясен, такое с ним впервые. Морис первым начинает аплодировать, подавая сигнал остальным. Всеобщее счастье. Зрители хлопают до боли в ладонях, кричат «браво» – как еще они могут выразить свою благодарность?
Два прожектора освещают пустую сцену. Актеры не выходят на поклон, публика обижена, даже разочарована, люди встают на цыпочки: ну где же они, в самом деле?
Исчезли – ни актеров, ни театра. Остался только аромат апельсиновой цедры.
Толпа медленно вытекает из ангара.
– Ну как тебе? – спросил Морис. – Только честно.
Не дав Йозефу ответить, Морис сам пустился в рассуждения. Ему понравилась только Кристина – потрясающее удовольствие смотреть, как она двигается, как произносит текст, словно и впрямь верит в то, что говорит. Невероятная искренность. Без нее действо не имело бы никакого смысла. Пьеса не увлекает. Нечто вроде абстрактной живописи – ни логики, ни реализма. Морис мало что понял в этой перегруженной деталями истории. Кто есть кто на самом деле? Кто такой Каснер? Почему остальные с таким упорством ищут его и зачем все время кричат? Трудно выделиться в пустом пространстве, жаль, конечно, что у них нет денег на декорации, но можно было напрячься, извернуться, взять три деревяшки, какие-нибудь шторы, подмалевать тут и там. Лично он ни на секунду не поверил в правдивость действия, да и другие зрители, судя по перешептываниям, ни черта не поняли. Морис был обеспокоен будущим труппы – в Алжире спектакли ставят, чтобы развлечь публику, а не сбить ее с толку.
– Нужны неожиданные повороты, всяческие квипрокво и остроты, правильно?
Йозеф попробовал объяснить, что это новая форма театрального языка, что Мате уходит от традиционного театра, что для него важен политический контекст и он предостерегает людей, напоминая о том, что происходит в Германии, но Морис не сдавался:
– Скука смертная, два часа на ногах – это уж слишком!
Морису предстояло высказать свое мнение Кристине, и он откровенно трусил:
– Честность тут неуместна, приятель. Скажи ей вот что: тебя переполняют чувства, ты не находишь слов, она играла чудесно, публика счастлива.
– Ты прав. Повторю слово в слово.
С высоты своих двадцати пяти лет Альбер Мате проповедовал аскетические ценности во имя морали. Он заявлял, что искусство – это пропагандистский инструмент на службе буржуазии, коммерческий театр умер, нужно просвещать души, стать орудием культурного освобождения и нести политическое послание, не зависящее от идеологического содержания, информируя зрителей о социальной реальности, то есть история должна стать центром выражения, а драматургия – предпочесть индивидууму с его личной судьбой эпический масштаб событий.
Мате встретился с Мальро
[52]
в 1935-м, когда тот приехал в Алжир представлять свой роман «Годы презрения», первую книгу о нацистском варварстве и посягательстве на человеческое достоинство. Мате испросил разрешения переделать роман в пьесу, и Мальро прислал телеграмму, состоявшую из одного слова: «Играйте».
В труппе Мате творческий процесс был коллективным и анонимным: имена авторов, техников, артистов не указывались, они не выходили на поклоны, не стремились к известности, получали мало или совсем ничего не получали, каждый зарабатывал на пропитание, но смыслом жизни был театр. За билеты никто не платил, но зрители могли делать добровольные пожертвования. Денег у них не просили, но помогали осознать свою гражданскую значимость и понять, как устроен мир.
У Падовани Мате был своим человеком, как-то раз он даже сыграл здесь спектакль.
Мишель принесла заказ и прервала разглагольствования режиссера. Йозеф, Морис и артисты начали передавать друг другу тарелки и принялись за еду. Посетителей пришло так много, что Падовани поставил им стол на открытой террасе. Декабрьская ночь была по-весеннему теплой, усеянное звездами небо отражалось на неподвижной морской глади.
Два цыганских гитариста Тони и Жанно кружили головы слушателям, собравшимся перед эстрадой. Сидящие на песке люди предавались беседе под звуки волшебной музыки.
Йозеф закрыл глаза. Мелодия пронзала ему сердце, опьяняла виртуозностью, у него кружилась голова, дрожали губы. Он встряхнулся, почувствовав на себе взгляд Кристины.
– Потанцуем? – спросил он.
– Под эту музыку не танцуют – ее слушают.
– А вот у меня затекли ноги, – вмешалась в разговор Нелли.
Она поднялась и протянула Йозефу руку. Нелли было все равно, что подумают о ней окружающие, она не придавала значения пересудам и сплетням «этих примитивных обывателей», стремясь подтвердить свою репутацию «плохой девчонки». Еще в школе она никогда не опускала глаз, если ей делали выговор, и даже огрызалась – «ну что за дерзкая нахалка!». Нелли курила на улице, выходила без шляпы, слишком громко смеялась, слишком ярко красилась и носила в обычной жизни сценические платья. Нет, Нелли не была шлюхой – она ломала комедию, делала что хотела и когда хотела.
– Придержи коней, – посоветовала Кристина, – у мсье сердечная рана.
Йозеф нахмурился, а покрасневший от неловкости Морис взглядом попросил у него прощения: «Ну что с нее возьмешь, женщина, она и есть женщина, все они трещотки и сплетницы, рассказываешь ей по секрету о горестях лучшего друга, заставляешь поклясться, что будет молчать, а она тут же передает все… двум-трем закадычным подружкам. Ничего страшного, конечно, не случилось, но теперь весь Алжир в курсе…»