На Берлинском кинофестивале казахский фильм был поощрён за художественное решение и, по сути, за киноязык. Но именно киноязык этой картины не даст ей пробиться к широкому зрителю. А жаль, потому что, во-первых, киноязык здесь совсем не оригинален и давно затёрт фестивальным кинематографом, а во-вторых, он во многом вступает в противоречие с мощнейшей драматургией.
Просмотр фильма стал лично для меня важнейшим событием прошедшего кинофестиваля. Если бы не был членом жюри, я покинул бы кинозал минуте на двадцатой просмотра, что сделали многие зрители и многие свободные кинокритики и киноведы.
В первые десять минут, а точнее, в первые пять минут фильма стало всё понятно про киноязык. Пустынное, практически безлюдное кинопространство, долгие, неподвижные планы, люди, ходящие вроде бы естественно, но совершенно противоестественно, потому что видно, что режиссёр приказал им пройти из одной точки в другую. Просто пройти. Однако человек, исполняющий такое указание, никогда просто пройти не сможет… Поэтому в большинстве фестивальных фильмов люди ходят одинаково противоестественно, а режиссёры любят это снимать. В фестивальных фильмах очень много ходят…
Как только стало всё понятно про киноязык, сразу же стало скучно. Но фестивальная конъюнктура диктует: кино должно быть скучным, неприятным, и только тогда у него есть шанс быть оценённым фестивальным жюри.
Почти в начале фильма герой режет барана и подробнейшим образом его разделывает, демонстрируя настоящее умение. В процессе убийства и разделывания барана зал покинула добрая четверть зрителей. Я тоже на некоторое время вышел, так как хотел глотнуть свежего воздуха. Мне стало тошно. Я завидовал тем, кто свободно покинул кинозал и мог заняться чем-то другим, пусть даже просто пойти домой и включить телевизор. Мне же нужно было вернуться.
После разделки барана зал покинули и многие кинокритики, потому что им небезосновательно показалось, что они уже всё и окончательно про это кино поняли. В казахском кинематографе убили и разделали такое количество баранов, что можно было бы накормить не то что кинофестиваль, а небольшой город.
Но на сороковой минуте картины голимый, никакой драматургией не оправданный киноязык закончился, и началась мощная, драматичная история, включилась сильнейшая драматургия.
Режиссёр удивительным образом подводил нас к предсказуемому предвидению развития сценария и каждый раз указывал на предсказуемость нашего понимания жизни и кино. К концу картины он вывел драматургию на какой-то шекспировский уровень. Я был просто потрясён. А ещё режиссёр продемонстрировал поистине мощные возможности и решения. В этот момент мне уже было жаль тех людей, которые не выдержали и ушли.
Помимо блестящих находок и решений, в картине было много банальностей. И банальности эти были неконцептуальные. Банальности оказались такими, которые банальностями и являются. Но всё это уже не отталкивало от фильма.
Единственное, отчего я сильно переживал, и моё переживание множилось к концу просмотра этого кинопроизведения, – я видел работу талантливого молодого человека, который изо всех сил рвётся к свободе высказывания и при этом не понимает, что страшно несвободен от диктата фестивальной конъюнктуры. А ещё он отказывается быть услышанным своими соотечественниками и современниками, отказывается от того, чтобы люди, такие же, как герои его картины, увидели фильм, и для них бы это стало настоящим, огромным событием. Он отказывается от желания быть услышанным своей родиной в пользу желания понравиться некоему фестивальному жюри. И вполне возможно, что он делает это бессознательно.
Именно в этом бессознательном кроется большая опасность и вред, который наносит фестивальная конъюнктура развитию сегодняшнего кино и развитию отдельного художника.
Картина Байгазина демонстрирует огромный, можно сказать, беспримерный за последнее время уровень художественной задачи, которую ставит перед собой режиссёр, но он пока не знает способа решения этой задачи, он пока, возможно, слишком молод и сильно ошибается, полагая найти поддержку в фестивальном контексте. А какая мощная драматургия содержится в картине, которую публика не увидит!.. Да и не должна увидеть – по причине того художественного решения, которое так понравилось жюри Берлинского кинофестиваля.
Грустно мне было после просмотра фильма, но в то же время я испытал сильную надежду в отношении автора картины. Он смело взялся за невероятной сложности драматургическую задачу, а когда люди ставят перед собой задачи, на решение которых у них пока нет сил… Только такие задачи и развивают искусство.
4 сентября
Хочу завершить свои впечатления от Сахалинского кинофестиваля. Напомню, что это международный кинофестиваль, в программе которого были три отечественные картины. Две – художественные, так называемые игровые, и одна документальная. Это «Долгая и счастливая жизнь» Бориса Хлебникова, «Географ глобус пропил» Александра Велединского и документальное 2½-часовое полотно Виталия Манского «Труба». Хочу сказать об этих фильмах и о том, что мне довелось посмотреть их бок о бок с китайским и японским членами жюри, видеть и слышать их реакцию и даже обсудить эти произведения.
Удивительно, но чем лучше была отечественная картина, тем меньше она была понята, а то и вовсе не понята моими восточными коллегами по жюри.
«Труба» Манского им показалась интересной. Но именно интересной с некоей познавательной точки зрения. Они удивлялись тому, что видели на экране, совершенно не различая равнодушия и лобовой прямолинейности автора картины. Только моими усилиями удалось вывести картину из обсуждения по причине её документальной сути. И несмотря на то, что в программы многих фестивалей игрового кино теперь модно включать документальные ленты, я весьма категорично отказался следовать этой практике. К тому же мне было очевидно, насколько картина адресована именно фестивальному взгляду. Бесконечно длинная и исполненная такого взгляда на жизнь, с которым я стараюсь бороться всеми возможными художественными средствами. В этой картине есть подлинность и правда, но правда однозначная и замысел элементарный, и я не понимаю восторга, который был высказан кинокритиками после показа фильма на «Кинотавре».
Я не ругал этот фильм на заседании и вообще о нём не говорил. Я просто отказался его обсуждать.
Китайский режиссёр Джанкэ очень хотел поговорить и даже говорил, но было ясно, что он навыдумывал себе по поводу показанного таких своих восточных метафор и наплёл столько символизма, что обсуждать это с ним не было никакого смысла.
В картине есть эпизод, где в маленькую деревню, в которой нет церкви, приезжает вагон-храм, и батюшка ходит по дворам, приглашая людей прийти. Потом показана служба, и выглядит это действительно удивительно для китайского глаза, когда среди заснеженной, отдалённой и брошенной земли стоит на затерянном аппендиксе железнодорожных путей красный вагон, и в нём молятся довольно странные люди. Он увидел в этом много символов, а я ему говорил, что это просто так и есть, что здесь нет никакого художественного вымысла. Господин Джанкэ пару дней думал, потом сказал: «А может быть, мне всё это было интересно смотреть, потому что я иностранец?» Я хотел ему сказать что-то тонкое и умное, но не удержался и просто с ним по-честному согласился.