Чтобы показать, что он не шутит, эсэсовец взвел курок.
Я почувствовала, как между ног потекло что-то теплое и, к своему стыду, осознала, что описалась. На полу растекалась небольшая лужица.
Гауптшарфюрер шагнул ко мне.
— Я не делала того, в чем он меня обвиняет, — прошептала я.
У меня под платьем был блокнот, в котором я написала вчера ночью еще десять страниц. Александра заперли в камере. Аня рвалась в тюрьму, чтобы увидеть его перед публичной казнью.
— Пожалуйста, — взмолился Александр, — сделай кое-что для меня.
— Что угодно, — пообещала Аня.
— Убей меня! — попросил он.
Если бы этот день был обычным, гауптшарфюрер сидел бы сейчас за столом и слушал, как я читаю вслух. Но сегодня был не обычный день.
За все четыре месяца, что я работала у гауптшарфюрера, он и пальцем меня не тронул. Но сейчас тронул. Ладонью коснулся моей щеки — так нежно, что на глазах выступили слезы. Большим пальцем погладил мою кожу, как гладит любовник. Посмотрел мне в глаза…
А потом ударил так сильно, что сломал мне челюсть.
Когда я больше не могла стоять и сплевывала в рукав кровавую слюну, чтобы не задохнуться, а начальник лагеря выглядел довольным, гауптшарфюрер прекратил избиение. Он отшатнулся от меня, как будто выходя из транса, и обвел взглядом свой разгромленный кабинет.
— Убери здесь все, — приказал он.
Он оставил меня под присмотром надзирателя, которому, после того как я закончу, было приказано отвести меня в карцер. Я расставила мебель, морщась от боли, когда поворачивалась или двигалась слишком быстро, руками сгребла осыпавшуюся штукатурку. Взгляд мой постоянно притягивала лежащая на полу Дара, и всякий раз, глядя на подругу, я чувствовала, как к горлу подступает тошнота. Сняла пальто и завернула тело в него. Оно уже окоченело, руки и ноги были холодными и негнущимися. Я задрожала — от холода, от скорби, от шока? Потом заставила себя пойти в каморку дворника и взять чистящие средства, тряпки и ведро. Вымыла пол. Дважды я теряла сознание от боли, и дважды надзиратель толкал меня сапогом, приводя в чувство.
Когда в кабинете стало чисто, я взяла Дару на руки. Она была легкой, как пушинка, но и я была такой же, поэтому согнулась от тяжести. По указке надзирателя я понесла свою лучшую подругу, по-прежнему завернутую в мое пальто, из административного здания на задворки «Канады». Там лежали еще тела — тех, кто умер за ночь, тех, кто скончался на работе. Из последних сил я погрузила ее на телегу. Одно удержало меня от того, чтобы не забраться туда и не лечь рядом, — Дара не одобрила бы, что я сдалась.
Надзиратель потянул меня прочь от телеги. Я вырвалась, рискуя быть снова наказанной, сняла пальто, которым закутала тело Дары, и надела его на себя. Пальто уже не хранило ее тепло. Я потянулась к забрызганной кровью руке подруги и поцеловала ее.
До того как ее повесили, девушка, которая вернулась в наш блок после заключения, неистово шептала о Stehzelle — карцере, куда ведет крошечная дверца, как в собачью конуру. Камера была с высоким потолком и такая узкая, чтобы невозможно было присесть. Приходилось всю ночь стоять, а под ногами кишели мыши. На следующее утро узницу освобождали, и она обязана была отработать весь день. Когда меня привели в здание, куда я ни разу не входила за все время пребывания здесь, в одну из таких камер, от холода я уже не чувствовала ни рук, ни ног. Но это и к лучшему, не так сильно болела сломанная челюсть. Разговаривать я не могла — впрочем, сказать мне было нечего.
В забытьи я представляла, что здесь моя мама. Она обнимала меня, чтобы я не замерзла, и шептала мне на ухо: «Будь добра к людям, Минуся». И я поняла, что значат ее слова. Пока ты ставишь интересы другого выше собственных, у тебя есть ради кого жить. Как только жить будет не для кого, зачем вообще жить?
Я гадала, что станет со мной. Комендант, наверное, издал бы приказ, чтобы меня наказали: избили, отстегали плетью, казнили. Но начальник лагеря не станет суетиться и следовать правилам, он может собственноручно вытащить меня отсюда и пристрелить. Может сказать, что при попытке к бегству, — очередная ложь, в которую невозможно поверить, поскольку я заперта в этой камере… и все же… Кто его остановит? Кого заботит то, что он пристрелит еще одну еврейку? Возможно, только гауптшарфюрера. По крайней мере, я так думала. До сегодняшнего дня.
Я спала стоя, и мне снилась Дара. Она ворвалась в кабинет, где я работала, и велела мне немедленно убираться оттуда, но я не могла оторваться от печатной машинки. И с каждой клавишей, которую я нажимала, Даре в грудь, в голову летела очередная пуля.
Герр Диббук… Так я называла его, пока не узнала настоящего имени и звания. Тот, чьим телом помимо его желания завладел демон.
Я не знала, кто из них настоящий: эсэсовец, готовый избить подчиненного до потери сознания, или офицер, который всячески старался видеть в узнице такого же, как и он сам, человека. Он пытался донести до меня во время наших обеденных литературных диспутов, что в каждом человеке есть и добро, и зло. Что чудовище — это тот, в ком перевесило зло.
И я… я, наивная, поверила ему.
Проснулась я оттого, что кто-то схватил меня за лодыжку. Я вздрогнула, охнула, и мою ногу сжали сильнее, призывая к молчанию. Решетчатые двери с лязгом открылись, и я, согнувшись, выбралась из камеры. Снаружи стоял надзиратель, который связал мне руки за спиной. Я решила, что наступило утро — точно сказать не могла, потому что здесь не было окон, — и пришло время вести меня на работу.
Но куда? Неужели назад к гауптшарфюреру? Не знаю, смогу ли я находиться с ним под одной крышей. И не потому, что он меня избил, — в конце концов, били же меня другие офицеры, но я продолжала видеться с ними изо дня в день, такая тут была жизнь. Не жестокость гауптшарфюрера, а скорее его прежняя доброта сбивала меня с толку — ее я объяснить не могла.
Я начала молиться, чтобы меня перевели в штрафбат, к тем, кому приходилось на собачьем холоде по двенадцать часов ворочать камни. Я могла принять жестокость со стороны солдат. Но не со стороны немца, которому по глупости поверила.
В административное здание меня не повели. Как и в штрафной отряд. Меня отвели на платформу, куда как раз прибыли товарные вагоны.
В вагоны грузили заключенных. Я не понимала, зачем это, потому что знала: из лагеря дороги нет. Здесь всех высаживали, и те, кто сюда попадал, уже не возвращались.
Надзиратель привел меня на платформу и развязал руки. У него не сразу это получилось и заняло времени больше, чем требовалось. Потом он втолкнул меня в строй женщин, которых грузили в один из вагонов. Мне повезло: на мне все еще было пальто в запекшейся Дариной крови, шапка, рукавицы и шарф, а под платьем припрятан кожаный блокнот. Я схватила за руку одного из узников-мужчин, которые загоняли нас внутрь.
— Куда? — спросила я, и челюсть свело от боли.