Старик медленно поднимает голову. Я чувствую его обжигающий взгляд через завесу своих волос.
— Мистер Вебер, — замечая его интерес, говорит Мардж, — может быть, вы принесли с собой какой-нибудь сувенир, чтобы поделиться с нами?
Он качает головой, его голубые глаза абсолютно ничего не выражают.
Мардж предпочитает не нарушать его молчания — чтобы успокоить. А все потому, что одни приходят сюда поговорить, а другие — просто послушать. Но эта тишина похожа на сердцебиение. Она оглушает.
В этом парадокс утраты: разве то, что потеряно, может настолько тяготить?
В конце занятия Мардж благодарит нас за участие. Мы складываем стулья и выбрасываем в мусор одноразовые тарелки и салфетки. Я собираю оставшиеся кексы и отдаю их Стюарту. Забирать их в булочную — то же самое, что вылить ведро воды назад в Ниагарский водопад.
И я выхожу на улицу, чтобы отправиться на работу.
Если бы вы всю жизнь прожили в Нью-Хэмпшире, как я, то научились бы чувствовать перемену погоды по запаху. Стоит невыносимая жара, но в небе невидимыми чернилами написана гроза.
— Прошу прощения…
Я оборачиваюсь на звук голоса мистера Вебера. Он стоит спиной к епископальной церкви, где мы проводим наши встречи. Несмотря на то что на улице тридцать градусов жары, на нем рубашка с длинными рукавами, застегнутая на все пуговицы, и узкий галстук.
— Очень мило с вашей стороны, что вы заступились за эту девушку.
Он произносит слово «мило», как «мыло».
Я отворачиваюсь.
— Спасибо.
— Вас Сейдж зовут?
Вопрос на шестьдесят четыре тысячи долларов, верно? Да, это мое имя, но его двойной смысл — что я «ума палата» — никогда на самом деле не всплывал. В моей жизни слишком часто бывали моменты, когда я едва не сходила с ума, и мною часто руководили эмоции, а не разум.
— Да, — отвечаю я.
Неловкая тишина растет между нами, как перебродившее тесто.
— Вы уже давно посещаете эту группу.
Не знаю, стоит ли выпускать колючки.
— Да.
— Значит, вам она помогает.
Если бы помогала, я бы уже перестала посещать эти сеансы.
— На самом деле там собираются приятные люди. Просто иногда каждый думает, что его горе сильнее, чем у остальных.
— Вы мало разговариваете, — задумчиво произносит мистер Вебер. — Но когда что-то говорите… Вы настоящий поэт.
Я качаю головой.
— Я пекарь.
— А разве человек не может быть и тем и другим? — спрашивает он и медленно удаляется.
Запыхавшаяся и раскрасневшаяся, я вбегаю в булочную, где обнаруживаю свою хозяйку под потолком.
— Прости за опоздание, — говорю я. — В церкви битком, и какой-то идиот занял мое место.
Мэри прикрепила к потолку люльку, как Микеланджело, чтобы лежать на спине и расписывать потолок булочной.
— Наверное, этот идиот — сам епископ, — отвечает она. — Он остановился на полпути. Сказал, что твой оливковый хлеб божественный — из его уст это довольно высокая похвала.
В прошлой жизни Мэри Деанжелис была сестрой Мэри Роберт. У нее дар разводить растения, она была известна своим садоводческим талантом в монастыре Мэриленда. Как-то на Пасху она поймала себя на том, что, услышав, как священник произносит: «Он воскрес», встает со скамьи и выходит из церкви. Она оставила сан, покрасила волосы в розовый цвет и отправилась по Аппалачской тропе. И где-то на Президентском хребте Иисус явился ей и сказал, что очень много душ нужно накормить.
Через полгода Мэри открыла у подножия церкви Святой Девы Марии в Уэстербруке, штат Нью-Хэмпшир, булочную «Хлеб наш насущный». Угодья церкви составляют шесть с половиной гектаров с пещерой для медитаций. Тут же статуя ангела, осеняющая ее крылами, кавалькирии и ступени для покаянных молитв. Еще здесь расположен магазинчик, где продаются кресты, распятия, католические книги и другая теологическая литература, диски с христианской музыкой, медали с изображением святых, наборы фарфоровых фигурок на библейские сюжеты. Но обычно посетители приходят посмотреть на розарий площадью в 70 квадратных метров, возведенный из местных гранитных валунов, скованных вместе цепями.
Храм посещают только в хорошую погоду, в зимнее время в Новой Англии доходы любого бизнеса резко падают. Именно в этом Мэри видела целесообразность своего дела: что может быть более мирским, чем свежеиспеченный хлеб? Почему бы не увеличить выручку прихода, построив булочную, которую будут посещать как верующие, так и неверующие?
Одна загвоздка — она понятия не имела, как печь хлеб.
Вот тут и появилась я.
Я начала печь с девятнадцати лет, когда внезапно умер мой отец. Я училась в колледже, приехала домой на похороны. Вернулась и поняла, что все изменилось. Я таращилась на слова в учебниках, как будто они были написаны на незнакомом мне языке. Я не могла заставить себя встать с кровати, чтобы отправиться на занятия. Пропустила один экзамен, потом еще один. Перестала писать контрольные. Однажды я проснулась в своей комнате в общежитии и почувствовала запах муки — такой стойкий, как будто я вывалялась в ней. Я приняла душ, но от запаха избавиться не смогла. Это напомнило мне воскресное утро времен моего детства, когда я просыпалась от запаха свежих бубликов и булочек с луком, испеченных моим отцом.
Он всегда пытался научить меня и моих сестер, но обычно мы были слишком заняты уроками, игрой в хоккей на траве, разговорами о мальчиках. По крайней мере, я так думала, пока не начала тайком бегать в кухню столовой в общежитии и каждую ночь печь хлеб.
Я оставляла буханки, как подкидышей, под кабинетами преподавателей, которыми восхищалась, под комнатами мальчиков с такими красивыми улыбками, что я застывала в неловком молчании. Оставляла сложенные горкой булочки из дрожжевого теста на кафедре, а круглую булочку прятала в огромную сумку работницы столовой, которая совала мне тарелки с блинами и беконом, уверяя, что я слишком худенькая. В тот день, когда мой научный руководитель сказала, что я провалила три из четырех дисциплин, я не нашлась, что ответить в свое оправдание. Только угостила ее медовым багетом с анисом — горьковатым и сладким одновременно.
Однажды нежданно-негаданно приехала мама. Она остановилась у меня в общежитии и начала контролировать каждый мой шаг: следила, чтобы я хорошо ела, провожала меня на занятия и проверяла, как я усвоила домашние задания.
— Если я не сдаюсь, — говорила она, — и ты не должна сдаваться.
В итоге я проучилась пять лет, но все-таки закончила колледж. Мама вскочила и громко засвистела, когда я шла к сцене, чтобы получить диплом. А потом все покатилось к чертям.
Я много думала об этом: так можно за одну секунду срикошетить от самой вершины и оказаться ползающей на дне? Думала о том, что могла бы поступить иначе, и это привело бы к другому исходу. Но одними размышлениями ничего не изменишь, верно? Поэтому после всего, когда мой глаз был все еще налит кровью, а на виске и щеке красовались швы, как у чудовища Франкенштейна, похожие на швы на бейсбольном мяче, я заявила маме то, что когда-то она мне: «Если я не сдаюсь, и ты не должна сдаваться».