И Лех увидел, что Миленко, который то дремал, то
пробуждался, приподнялся на локте и расширенными черными глазами следит за
умирающим, а на лице его – тревога и гадливость, словно бы перед ним вдруг
оказалась неведомая, но омерзительная и опасная тварь.
* * *
Монах умер не через три дня, а назавтра же, ввечеру, когда
Лех вместе с воротившимся из низовьев Десяткой сидели над засыпающим Днепром и
приканчивали жбанчик горилки, которую умело гнал старый хуторянин, отчего его
хата славилась по всему Днепру как отменный шинок.
Когда Лех уходил на берег, монах в забытьи постанывал в
углу; воротился – глаза монаха уже были заложены двумя медными грошами, руки
скрещены на груди; Миленко же, стоя на коленях, что-то неразборчиво бормотал
по-сербски. Наверное, молитву.
Ну что поделаешь? Монах помер, но другие живы! Вынесли тело
в тесные сенцы, выпили еще по чарке на помин его души да и улеглись спать по
своим углам.
Леху не спалось. Весь вчерашний и сегодняшний день, слушая
неумолчный, бессвязный бред больного, он по-прежнему ощущал – пусть смутно, не
отдавая себе в том отчета, – присутствие некоей недоброй тайны, разгадывать
которую, увы, у него не было никакой охоты. Судя по кряхтенью Десятки и тяжким
вздохам Миленко, друзьям тоже не спалось.
Наконец Десятка не выдержал и встал, зашарил в потемках,
шепотом бранясь.
– Чего шукаешь, друже? – окликнул Лех негромко.
– А, и тебе невмоготу! – проворчал лоцман. – Словно бы
воздух отравлен здесь! Ишь, надышал тут католик, насмердел! Одеться разве да
пойти принести чертополоху? Может, уймется сила злая?
– Эй, Десятка, – усмехнулся Лех, ощущая, как от одного
только этого сердитого, живого, отважного голоса унимаются все ночные страхи, –
не больно-то почтителен ты с Божьим слугою! Что за разница тебе: православный
то был монах чи католик? Верно служил он Господу, а стало быть…
– Верно служил он господину своему, но то был не Господь
Бог! – перебил его голос, раздавшийся из тьмы, и до того мрачен он был и глух,
что Лех не сразу признал голос всегда веселого и приветливого побратима своего.
– Вот те на! – удивился Десятка, засветивший наконец огонек.
– Монах и чтоб не Господу служил? Кому же тогда?
– Кому? Да самому дьяволу! – выдохнул Миленко горячечным
шепотом. И на низком потолке скрестились три черные мятущиеся тени трех рук,
враз сотворивших крестное знамение.
– Ты, брат, не бредишь ли? – встревожился Лех.
И Миленко отвечал с горестным всхлипом:
– Ты прав! Желал бы я, чтобы все те видения минувшего, кои
меня и во сне, и наяву преследуют, были только бредом, который можно исцелить
лечбою, постом и молитвою. Увы… Никогда не забыть мне того, что эти «агнцы
Божии» творили в земле сербской! Они похитили двенадцатилетнюю дочь Риста
Семенца и силой обратили ее в католичество. У бедной вдовы Георгия Черногорца
они под угрозой смерти купили двух его детей за несколько медных монет и увезли
с собой. Они похитили жену Вука Елеозовича и повенчали ее насильно с католиком,
так что у этой женщины оказалось два законных мужа. Она и ее первая семья,
православная, принуждены были бросить дом и все нажитое и бежать из Ясеноваца,
скрываясь от венценосцев. И это лишь самое малое, что они творили. Случалось,
венценосцы врывались в кучи
[41], отнимали у младых жен деце
[42], ибо те были
православные. Они насиловали жен на глазах у мужей, а потом убивали… Вся вина
жертв состояла в том, что они даже под страхом смерти не желали отречься от
веры отцов и принять чужие обряды!
– Полно! – выкрикнул Десятка. – Никогда не питал я приязни к
долгогривым, но чтоб черноризец обагрил руки в крови…
– Руки у них по локоть в крови невинных сербов, ноги по
колено в крови, ибо пешком они прошли то море крови, коим заливают православную
Сербь католики и мусульмане, убивая нас, ваших братьев, православные россияне!
Голос Миленко сорвался.
– Погоди. – Лех сел рядом, положил руку на дрожащее плечо
друга. – При чем же тут наш монах? Или ты знал его ранее?
– Я знал не его, – не сразу собрался Миленко с силами для
ответа. – Других, подобных ему, знал я! Они называют себя «агнцы Божии», хотя
вернее было бы назвать их волками сатаны.
– Так значит, «Agnus Dei…» – проговорил Лех.
– «Agnus Dei, qui tolli peccata mundi, dona eis requiem
septitaram…» – подхватил по-латыни Миленко. – Сиречь: «Агнец Божий, искупающий
прегрешения мира, даруй им вечный покой!» Сие начертано на их знаменах и
хоругвях, а значит, что только смертью можно откупиться от них, ежели не
примешь их веры! Нет, не хочу я лить грязь на все католическое духовенство, но
орден венценосцев среди всех их тайных орденов самый страшный и беспощадный.
– Венценосцев? – изумился Десятка. – Какой же такой венец
носят они?
– Каждый из братьев сего ордена мечен тайным знаком:
клеймом, поставленным под мышкою, чтоб глаз чужой не видал. Знак сей – крест в
венце; на хоругвях же у них крест золотой, а венец серебряный. По сему знаку да
по девизу «агнцы Божии» своих узнают. И немало, немало их разбрелось по свету!
Ищут они себе приверженцев тайных и в Украйне, и в России самой, а коли
встретятся двое из сего ордена и один из них окажется в беде, то другой должен
хоть бы и мать с отцом в рабство запродать, а собрату своему помочь!
– Ну, насчет Украйны, к тому же России ты, братец, хватил
лишку! – отмахнулся Десятка. – Ни в жизнь не поверю я, чтоб православный
христианин ни с того ни с сего…
– Страшны клятвы, сим орденом даваемые! Везде есть его глаза
да уши! И знают все «агнцы Божии»: отступник наказан будет свирепо и
беспримерно, а также не уйдет от кары вся, до последнего, родова его, от
стариков до малых деточек. Сей усопший, приняв меня за своего, ибо я девизы их
твердил как «Верую» и «Отче наш», поведал, каким образом ушел он от ногайской
неволи…
Миленко умолк, переводя дыхание, но что-то было в его
последних словах, так зазвенел вдруг голос его, что Лех и Десятка невольно все
обратились в слух.
– Проклятущий монашек сей плелся по Украйне, миссию свою
тайную исполняя.