На следующий день он видит на воде белый кильватерный след от катера. Фокс выметает пляж, чтобы стереть отпечатки ног, и собирает все, что может выдать его местонахождение. Он ждет в лагере неизбежного, и к утру неизбежное приходит в виде волны от носа катера.
Лежа в тени своего каменного убежища, спрятавшись от посторонних взоров за ветвями инжира, Фокс смотрит, как катер заходит в бухточку острова, где водится макрель. Это цельнолитая блестящая штуковина. Алюминиевый каркас, наверное, восемнадцати футов в длину. Открытая палуба, приспособленная для ужения, вроде судна для ловли окуней или шаланды на барамунди. Трое. Они какое-то время волочат сети параллельно друг другу, на расстоянии полета камня от берега. Один у заднего румпеля. Двое других держат сети. Фокс чувствует пары?. То и дело лицо рулевого вспыхивает розовым, и Фокс чувствует, как тот смотрит в его сторону. Они устраивают перекуры. Мотор затихает, и они какое-то время дрейфуют, ловя белыми лесками. То и дело серебряная вспышка прыгающей рыбы поднимается над водой. Фокс слышит их смех.
Рулевой указывает на что-то на пляже. Они смотрят на остатки дерева, в которое ударила молния. Фокс снова видит лицо инструктора – просто точка розовой плоти. Тот смотрит в его сторону так долго, что Фокс сжимается. Он чувствует, что инструктор что-то высматривает в лесу. Высматривает его. И Фокс понимает, что островной лагерь остался в прошлом.
Их кильватерный след еще не рассеялся на воде залива, а Фокс уже начинает собирать свои скромные пожитки. Он оставляет тяжелый котелок, фигуры из палочек и любимые ракушки, разламывает хижину и коптильню и сбрасывает их с уступа в деревья внизу. Он забивает вещами каждое отделение и щель в каяке и, забрав с собой всю воду, какую только может увезти, гребет на север.
* * *
Луна растет и убывает и уносит с собой целый цикл приливов, и почти все это время Фокс чувствует себя потерянным. Лагерь на терриконике хорош, но Фоксу не хватает драматичности острова, сочной растительности, роскошных скал красной столовой горы, панорамы, открывающейся с уступа, и общества акул. Самолет прилетает и улетает каждую неделю или около того, и хотя Фокс видит его только тогда, когда самолет отклоняется от своего маршрута к северу, ему все равно приходится жаться к побережью материка, чтобы его не заметили. Он гребет в тени мангровых деревьев и редко ходит по открытой местности.
Впрочем, у нового места есть свои преимущества. Он выясняет, что в высокие приливы на мелководье можно плавать. Все большое и зубастое будет видно на расстоянии, так что он невыносимо роскошествует, лежа в воде и опустив туда лицо. С окончанием сезона дождей море перестало быть горячим, как кровь, и Фокс часто лежит в воде, просто чтобы почувствовать, как прохладная вода обтекает его воспаленную кожу. Он лежит лицом вниз, с открытыми глазами и смотрит на борозды песчаного дна. Он смотрит на тень собственной головы, как она скользит по белому песку в ореоле из лучистой зыби. Он задерживает дыхание, видит себя с крыльями, жидкого, в два раза больше себя.
Без удочки он ловит рыбу сетями. В прилив кефаль и мерланг приходят кормиться на мелководье, а он стоит, каменно-неподвижный, глядя в воду, готовый нанести удар. Это убийственно действует на глаза, и это зверское испытание терпения, но он справляется. Иногда Фокс бродит по мелководью с заостренной палкой и гарпунит скатов. Ходить приходится меньше, но работа эта сложнее. У него есть вода, крохотный, но непересыхающий ручеек, в котором он промывает свои раны и слезящиеся глаза и пьет вдоволь.
Ему нравятся стройные баобабы рядом с террикоником. После заката их кора все еще тепла, когда прикасаешься к ней щекой. По вечерам Фокс поддерживает дымный костер из мангрового дерева, чтобы отогнать самых назойливых москитов, и натягивает еще одну струну на дереве рядом с убежищем под скалой.
Не в силах подавить жажду действия, он снова начинает петь. Это утешает его, заставляет забыть, что теперь он здесь все равно что пленник. С терриконика архипелаг выглядит как плавучий бон, как цепь, преграждающая ему путь к материку.
Дергание нейлоновой струны приводит его в уныние. У него болит большой палец, и нота выходит плоской и мрачной, без нюансов. Это шум, а не музыка; это хуже, чем тишина. И все же вороны за хребтом целыми днями по-монашески импровизируют, и ручеек издает тихое монотонное треньканье, и первая ракушка, которую ты находишь после весеннего прилива, своим бесконечным «вррррррр» у самого уха заставляет тебя действовать.
Он усердно трудится, пока не находит звук. «Ми», – думает он, но это только догадка. Он находит четырехтактный ритм с кусочком звука шагов по ракушечному песку для окраски, и вот неожиданно появляется настоящий ритм, маленькое пространство для чувства. Бум-бум-бум-бум. Да это же самый настоящий аккорд из буги мистера Джона Ли Хукера. Это Длинный Джон Болдри. Это Элмор Джеймс и Сонный Джон Эстес. Это губная гармошка, она свисает с дерева и бьет по песчанику, просто умоляя дать ей бутылочное горлышко и банджо. Хорошо, не блюграсс, но, по крайней мере, черный блюграсс, и вы все должны петь; отвертеться не удастся. Черт возьми, смешно. От этого гудят зубы. Бум-бума-бум-бу! Всего одна нота. Одна, одна, одна, одна. Да, Билл. Ты, Билл. Одна заповедь. Одна радость. Одна страсть. Одно проклятье. Один вес. Одна мера.Один король. Один Бог. Один закон. Одна, одна, одна, одна – ты скользишь вверх и вниз по своей ноте, как щенок вверх и вниз по дюне, до тех пор, пока не перестаешь чувствовать зуд укусов, и воспаленные глаза, и шелушащуюся на солнце кожу, пока ты не наполнишься, пока не исчезнет неуверенность – совсем и пока ты не перестанешь бояться – совершенно. Ты так далеко ушел в «один», что ты уже не один больше. Ты резонирующее множество. Ты толпа. Ты камни на спине Джорджи и оливки, сброшенные в грязь у ее ног. И всю жаркую сладкую ночь ты – волоски на ее руках.
VIII
Во время полета на север, в Брум, и два дня после того Джим и Джорджи почти не разговаривали. Джим проспал всю первую ночь и половину следующего дня, а потом оставил ее в бунгало в тени пальм и поехал в город повидаться с семьей. Джорджи сидела, вялая и оглушенная жарой, у бассейна, а на лежаках вокруг нее постояльцы бренчали на лэптопах и щебетали по сотовым телефонам. На всех была странная гибридная одежда, такие вот отпускные фасончики, которые ее сестры называли «смарт кэжуал». Сплошь пастельные тона, целая выставка одутловатой и бледной городской плоти. Джорджи пошла через аллею кокосовых пальм на пляж, где красная почва сменялась белым песком. Вода была матовой, бирюзовой. Ветра не было. Здесь все сплошь было катание на верблюдах и крохотные купальнички. Белые мальчишки и девчонки играли в салочки. Кто-то в оранжевых шортах болтался на парашюте, который волочила за собой моторная лодка. Джорджи слегка ошалела от толп и перемены климата. Она все еще страдала от расставания; самое неприятное – мальчики сочли ее в ответе за то, что их сослали в школу-интернат. И в душе ее смущало то, что она здесь. Она то начинала подозревать Джима и ругать себя за глупость, что согласилась приехать, а через секунду уже начинала всматриваться в лица, ожидая, что в любой момент может увидеть Лютера Фокса, как он идет через толпу, с голубыми глазами и голой грудью. В рюкзаке у нее была кипа его пиратских пленок, и когда она забралась в городской автобус вместе с несколькими американцами в «Биркенстоках» и женщиной, которая, кажется, была наполовину аборигенка, наполовину японка, то вставила в уши наушники, чтобы преградить путь желающим поболтать. Мандолина, гитара. Задушенный голос Джона Хайатта. Песни о пьянках, автокатастрофах и погибшей любви. Она выключила плеер и попыталась не улыбаться улыбающимся американцам.