С аперитивом — бутылкой отменного «Hennessy» — было покончено довольно быстро.
Перемещаясь в столовую, которой больше пристало бы называться трапезной, они перешли на ты.
И заговорили на одном языке — относительно равных в социуме, одинаково неплохо образованных людей, за спиной которых к тому же достойное прошлое тех человечьих гнезд, что принято называть «хорошими семьями».
Для наведения мостов — более чем достаточно.
Поначалу.
— Дед выжил и даже умудрился морочить немцев — работал на них и на партизан тоже. Причем, как я понимаю, душой был чист. Клятва Гиппократа, как ты понимаешь, не только налагает обязательства, но в определенном смысле развязывает врачу руки. Единственное, чего не смог, — не уберег бабку. У нее была еврейская кровь. Немного, одна восьмая, что ли, или одна шестнадцатая. Но нашлись благодетели.
Ее забрали в гетто, ненадолго вроде, но тем не менее, когда усилиями немецких покровителей деда вытащили, спасать было уже некого. Померла, царствие небесное. Я, как ты понимаешь, живой ее не застал.
— Тем более не понимаю.
— Чего не понимаешь?
— Говорю с тобой битый час, теперь вот бабушку твою — действительно, царствие ей небесное — вспомнили. И я все меньше понимаю: как ты мог привлекать к исполнению своих великих — возможно! — замыслов эту бритоголовую мразь? Этого Суровцева с его выцветшими глазами садиста, возомнившего себя воином Христовым.
— Вот ты о чем! Что ж! А вот я тебя понимаю. И это, кстати, залог того, что и ты меня рано или поздно поймешь. Идея требует исполнителей. Это аксиома. Чем значительнее идея — тем больше исполнителей. Это тоже истина в конечной инстанции. Исполнители всегда — слышишь, всегда! — что бы ты ни затеял: создание атомной бомбы или государственный переворот, — будут делиться на яйцеголовых, сиречь генераторов идей, а вернее разработчиков технологий, и быдло, плебс, гробокопателей или пушечное мясо — в зависимости от тактических задач. Так вот о них, о чернорабочих прогресса… Многолетняя практика разных творцов, начиная от самого первого, подтверждает: хорошо, если чернорабочие, кроме жалких пиастров, которые им, возможно, заплатят в итоге, чувствуют себя посвященными. Тогда они работают лучше, воруют меньше. И — боятся. Потому что страх быть отлученным порой страшнее самой смерти. Тем паче для них смерть — зачастую конечный продукт, результат деятельности. Привыкают. Итак, идея для черни. Ты же умный, Игорь, ты же понимаешь, вздумай я посвятить их в подлинные планы — не поймут. Не поверят. Не пойдут, а скорее пойдут вспять, потому что увидят во мне еще одного буржуя, посягнувшего на народное — сиречь их, плебса, — достояние. Разумеется, этим достоянием они никогда не владели и понятия не имеют, что оно собой представляет. Но классовое чутье — гениально привитое большевиками — учует опасность. И заголосит. И повернут мои оловянные солдатики против меня. Один в один как в году одна тысяча девятьсот семнадцатом.
Только в отличие от своего прадеда, расстрелянного, как я тебе, кажется, говорил, под Угличем, я теперь умный. Мои идеи — для единомышленников, частично — для яйцеголовых. Для плебса — другие. Все равно какие. Честное слово — все равно. Коммунизм — ура! Долой дерьмократов! Национал-шовинизм? Чудно! Долой черных, Россия — для славян. Антисемитизм? Еще лучше! Обкатано веками. Бей жидов, спасай Россию! Радикальное православие? Очень хорошо. Смерть сатанистам и отступникам веры! Ваххабизм? Годится. Аллах, конечно, акбар, но сначала за мной, ребята! Антиглобализм? Тоже неплохо, правда, еще не очень понятно, как употреблять. Не морщи нос. Я не алхимик — все эти зелья отнюдь не мое порождение. Более того, призову я под свои знамена отряд плебса, одурманенный одной из этих бредовых идей, или не призову — ничего не изменится. Они все равно выйдут на улицу, погромят, побьют, пожгут, порежут. Сами. Или направленные кем-то другим в русло исполнения своей идеи. Они же всего лишь роют канал. Понимаешь? Так некогда сталинские зэка соединяли Волгу с Доном и Белое море с чем-то там еще. Это было необходимо сделать. Но где бы он взял столько рабочей силы? Понимаешь?
— Те рыли не ради идеи, а под дулами автоматов.
— Прелестно! У него были люди с автоматами. У меня — нет. Но есть идеи, а вернее плебс, одурманенный ими, — почему бы не направить его безумную энергию в моих мирных целях?
— Мирных?
— О! Вот это уже вопрос по существу…
Было далеко за полночь, да и выпито немало.
А главное — не все еще сказано, разговор же захватывал Непомнящего все сильнее.
— Уезжать? Даже не думай об этом. Нет, по-русски это звучит не так сочно. Америкосы говорят: «Do not think at all of it». И сразу понимаешь — это была действительно не слишком хорошая идея. Ты уже понял?
— Почти.
— Идем. Посидим у огня. Впереди — вся ночь, представляешь, сколько можно переговорить и передумать.
Это, между прочим, и есть подлинная роскошь. Доступная немногим. Роскошь человеческого общения…
В этот момент Игорь Всеволодович Непомнящий думал так же.
И возможно, был прав.
Вполне возможно.
Германия, год 1945-й
Май уже наступил. И значит, на все про все оставались считанные дни.
Гром победной канонады, как ни странно, почти не слышен был в пригороде горящего Берлина, маленьком «инженерном» — как говорили немцы — городке Карл-Хорст. Здесь не бомбили, не метались обезумевшие танковые колонны, саранчой не рассыпалась пехота. В суматохе великих свершений маленький городок. казалось, забыли. И он остался прежним: зеленым, тихим, чистым, по-немецки аккуратным — с безупречными линиями палисадников, одинаково постриженным кустарником, почтовыми ящиками-близнецами.
Сева Непомнящий, несмотря на хилые тринадцать лет, боевой в недавнем прошлом гвардеец, состоял теперь в унизительной — по его представлениям — должности «порученца при порученце». Иными словами, был назначен ординарцем к офицеру для особых поручений маршала Жукова.
Порученца — красивого, щеголеватого полковника с безупречными, совершенно не армейскими манерами — даже ему. Севке, он говорил «вы» — Непомнящий невзлюбил активно. И было за что.
Во-первых, с появлением загадочного полковника кончилась для Севки нормальная боевая жизнь — не сахарная, конечно, и, понятное дело, опасная. Но веселая, дружная и главное — лихая.
В сорок третьем, одиннадцати лет от роду, бежал Севка Непомнящий из родного детдома. Детдом действительно был родным, не потому, что сладкое было там житье. Скорее уж наоборот.
Потому что был детдом не простым, а с приставкой «спец», из которой следовало, что собраны здесь дети репрессированных родителей, иными словами — врагов народа, или ЧСВН — члены семей врагов народа, тоже вроде как репрессированные. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.