Отряд рванул следом — снег взметнулся из-под копыт, клубясь, заметался над землей. Окутал всадников плотным искрящимся облаком.
Двое отстали.
— Суров командир? — Ян Ланиньш из губернской ЧК не скрывал иронии.
— Он — прирожденный вояка. Видел бы, что творит в бою! Это золотой запас нашей армии, погоди — станет маршалом.
— У нас нет маршалов.
— Так будут. Наши, красные маршалы.
— Такие необразованные?
— Мы все учились понемногу…
— О, Пушкин! Ты-то точно учился. Кстати — где?
— А везде… И отовсюду вылетал с треском. Из гимназии отчислен за чтение запрещенной литературы, добился экстерна, получил аттестат, потом, разумеется, — университет. Вышибли — марксистские чтения, кружок, партийная работа… И начались настоящие университеты — крепость, каторга. Медвежий, скажу я тебе, угол — это Карымское, под Читой. Побег, разумеется…
— Эмиграция, революция…
— Верно. Как у всех.
— Действительно, классический путь. Из благополучных дворянских детей — в профессиональные революционеры.
— Путь действительно классический. Только не мой.
Я, батенька, из крестьян.
— Но — Раковский?
— Фамилия? Так это случай, а вернее — барская блажь. Прадед мой, крепостной графа Шереметева, талантливый художник был — такой, знаешь самородок, соль земли. Тогда это модно было — крепостные театры, балеты, живописцы. Граф, однако, человек был с амбициями — доморощенный талант пользовать не желал, отправил холопа учиться в Петербург, а после — шлифовать мастерство в Италию. А фамилию велел изменить. Чтобы для господского слуха привычнее. Стал Васька Раков — Василием Раковским.
Только не надолго. В Питере, как водится, подхватил чахотку, и — finita la comedia — не спасло даже итальянское солнце, умер.
— А семья?
— Прабабка домой вернулась, чуть не босая, в лохмотьях и с младенцем. Без денег, разумеется, и даже без документов — пропали в дороге. А дед мой — представь! — родился в Италии, уже после смерти прадеда — И стал художником?
— Нет. Однако ж к крестьянскому труду оказался непригоден. Мальчишкой помогал учителю в сельской школе, а после сам ступил на эту стезю. Выучился на подачки благотворителей. А дальше — по цепочке, как водится. Отец, матушка…
— Учительствуют?
— Представь, по сей день. И — сестра. Ну а я взял, да и нарушил традицию.
— Не жалеешь, товарищ Раковский?
— Не жалею, товарищ Ланиньш. Мы теперь всей России преподаем урок. И не чего-нибудь — новой жизни.
Отряд между тем деревню миновал, не задерживаясь, на рыси.
Лед на узкой реке был надежен, крепок, к тому же густо запорошен снегом — разгоряченные кони прошли легко, вмиг оказавшись на другом берегу.
Сразу за рекой, на пригорке открылся взглядам большой дом с колоннами. Издалека показался белым, нарядным, богатым.
Пришпорили коней. Однако спешили напрасно.
Запустение царило здесь безраздельно и, похоже, давно. Ни ворот, ни ограды не осталось в помине. Только пара щербатых, покрытых морозной плесенью столбов да ржавые куски чугунного литья наводили на мысль о торжественных воротах и нарядной кружевной ограде.
Усадьба — большой дом, издали отчего-то показавшийся белым, был, по всему, давно заброшен и разграблен. Теперь — разоренный, забытый — медленно разрушался сам.
В окнах не было стекол, а кое-где ч рам. Видать. пригодились в хозяйстве рачительным покровским крестьянам. Им же, надо думать, пришлись ко двору и двери, разделявшие внутренние помещения дома.
Теперь дверей не было — и морозный ветер по-хозяйски куролесил в старых стенах, наметал сугробы в парадных залах. Резвясь, задувал закопченное чрево большого камина, с воем и хохотом кувыркался в трубе.
Давно уж истлела шелковая обивка стен — крохотные выцветшие лоскутки, чудом зацепившись за остатки карниза, трепетали на ветру, как маленькие флаги — вестники позорной капитуляции.
Запоздалой, впрочем.
Все уж свершилось.
Капитулировали. Сдались. Напрасно уповая на милость победителя.
Победители — девять всадников, примчавшихся издалека, — смотрели разочарованно. Некоторые, спешившись, отправились все же бродить по дому.
Серафим Раковский остался в седле — только отпустил поводья.
Конь неспешно шагал по заснеженному, вздыбленному паркету, последовательно обходя анфиладу залов, будто прежде только и занят был тем, что гулял в опустевших усадьбах.
— Ну, вези, если знаешь куда, — сказал Раковский и полез за махоркой.
Самое время было перекурить.
Рассеянно роясь в кармане, взглянул вниз — что-то алое припечатало в этот миг могучее конское копыто Показалось сначала — кусок шелка, отлетевший со стены.
Но закрались сомнения.
— Осади-ка, дружок! — Комиссар едва тронул повод, конь аккуратно отступил на полшага.
Раковский перегнулся в седле.
Шелк — не шелк.
Но кусок алой ткани, покрытой вроде каким-то рисунком или грязью, валялся на полу.
— Платок, что ли? А может, просто лоскут.
Ерунда какая, — сказал себе Раковский.
Однако ж любопытно.
Спешился легко, присел, протянул руку.
— Ах ты, батюшки…
Не лоскут — кусок холста, мокрый, покрытый грязью, со свежим отпечатком конского копыта.
А все же рисунок едва различим, Любопытствуя, поднял, подошел к большому оконному проему — там было светлее. Правда, врываясь с улицы, жалил лицо мелкий колючий снег.
Приладил холст на колене, нетерпеливо отер рукавом новенькой овчиной бекеши. Рисунок проступил явственнее.
— Надо же…
Женское лицо на портрете было юным, свежим и… совершенно живым. Печальные глаза внимательно смотрели на комиссара.
И, завороженный взглядом, он вдруг подумал: вот ведь — смотрит, будто и вправду видит. И неожиданно украдкой пригладил ладонью короткую мокрую бороду.
В ответ девица с холста улыбнулась едва заметно.
— Бред какой! Однако — живопись.
Улыбки — легкой, едва различимой — он, конечно же, не заметил сразу.
Только и всего.
Теперь, напротив, не мог отвести глаз.
Такой загадочной и манящей казалась эта улыбка.
— Определенно — живопись. Жаль, если погибнет.