Между тем Ванда достигла стеклянных дверей и, не замечая препятствия, словно пролетела сквозь них, вмиг оказавшись на холодном балконе; раздался звон разбитого стекла, испуганный плач проснувшихся и пораненных осколками детей. По ее лицу и обнаженным рукам текла кровь — это была ее кровь, которая смешивалась с кровью ее сыновей. Ничего этого Ванда не замечала и не чувствовала; пространство обширного балкона она миновала за доли секунды и в необъяснимом порыве взметнулась на широкий каменный парапет, по-прежнему крепко прижимая плачущих детей к груди. На мгновенье, как жуткое видение, застыла она над зияющим внизу холодным темным провалом, а потом стремительно шагнула вперед, словно продолжая свой смертельный бег в разверзшуюся перед ней вечность.
— Выходит, что знаменитый опыт доктора Байера закончился так трагически. — Ванда отложила в сторону несколько тонких листов бумаги, испещренных мелким машинописным текстом и уже изрядно пожелтевших от времени.
— Увы, да. Байер проник в подсознание, выяснил ситуацию, которая травмировала Ванду много лет назад, и ему удалось вытеснить эту ситуацию из ее памяти. Потом нечто — что именно, не очень ясно из сохранившихся описаний Байера: то ли непривычная для Вены жара, то ли общая ее неуверенность в своем будущем, постоянный страх потерять барона и его расположение, а быть может, что-то еще — расшатало давнюю занозу и вызвало у Ванды истерические симптомы. Тогда Байер, впервые, надо сказать, в психотерапевтической практике, заставил больную, пребывающую в сумеречном состоянии, проделать то, чего не могла проделать она в реальной жизни, чтобы таким образом избавить ее от болезни, как представлялось ему, навсегда. Иными словами — занозу выдернуть. Однако по прошествии нескольких лег, когда баронесса фон Рудлофф испытала сильный эмоциональный всплеск, вызванный бурной ночной жизнью и неведомым ей ранее шумным успехом, естественно, взволновавшим молодую женщину, ее подсознание снова вернулось к давнему, проигранному вроде бы во время эксперимента, но отнюдь не устраненному эпизоду. Истерическая реакция па него оказалась на сей раз иной, гораздо более сильной. Последствия тебе известны. Обломанной, если вернуться к нашему сравнению, оказалась лишь верхушка занозы, сама же она сидела в подсознании прочно и при первом же ощутимом воздействии извне снова начала причинять сильное неудобство и боль. Но, представь, об этом никто не знал до того момента, пока твоя бабушка не раскопала всю жуткую историю до самого ее кровавого завершения. Она ведь, как и ее отец, который, собственно, и назвал ее Вандой в честь героини блестящего байеровского опыта, разумеется, не ведая о его трагическом финале, была страстной поклонницей и продолжательницей научных воззрений Байера. И чему тут удивляться! Перед ним преклонялся, считая своим учителем, сам Фрейд. Однако бабушка твоя была незаурядным и даже, прости уж за пафос, великим исследователем. Ей во всем надо было докопаться до самого донышка, до самой глубинной сути. Кроме того, допускаю, ей было просто интересно, как же сложилась дальнейшая судьба дамы, в честь которой она получила свое редкое имя. И, на свою беду, она это выяснила. Кстати, любопытная деталь — не знаю, отмстила ли ты ее в статье, — у старушки приживалки действительно была любимая собачка и, как назло, именно мопс. Однако, зная, что молодая баронесса маленьких собачек не любит, она все время, пока жила в замке, своего пса тщательно от нее скрывала. И, как видишь, до определенного момента весьма успешно. Посему, как пишет твоя бабушка, вполне вероятно, что именно этот злосчастный мопс, которого по идее не должно было быть в комнате старой женщины, и стал последней каплей, переполнившей чашу. И безумие хлынуло из нее полноводным потоком, заливая окончательно сознание молодой Ванды.
— Но почему все-таки она направилась именно в комнату старушки?
— Ну, это просто. Та ее мучительница была пожилой, одинокой женщиной, эта — безобидная приживалка — тоже. В помутившемся сознании два схожих образа слились воедино.
— И все же я не понимаю бабушку.
— Отчего же, друг мой?
— Вы ведь сами, Григорий Иванович, только что сказали: она была выдающимся ученым.
— Именно так. Утверждал, утверждаю и буду утверждать это, покуда уста мои мне подвластны.
— Отчего же тогда, докопавшись до истины, она остановилась? Даже статьи этой не опубликовала. Более того, архиву своему не доверила, а вам велела хранить до какого-нибудь крайнего случая. Стало быть, она отчетливо понимала, что нечто из ряда вон выходящее произойти может. Да что там! Что это я перед вами какие-то реверансы начала делать и выражаться иносказательно! Я вот чего не понимаю. Бабуля, раскопав эту трагедию, не могла не понять, что имеет дело со случаем отнюдь не одинарным. И стало быть, сам метод…
— Вот именно, сам метод и, следовательно, сама школа… Ты посмотри, дорогое дитя, на дату, когда эта статья писалась. Оттепель. Слово «психоанализ» только-только реабилитировано, его по инерции еще произносят шепотом, как имя Фрейда и иже с ним. Представляешь, чем могла обернуться публикация такой статьи? Бабушка представляла. А между прочим, за эту школу ее родной батюшка и твой, Ванда, дед, великий ученый доктор Василевский, голову сложил в сталинских лагерях. Так могла ли она? К тому же подобный случай зафиксирован был один. Она перелопатила потом тонны архивных документов, изучая последствия применения метода на других больных. Твой покорный слуга в этом ей активно помогал. Рецидивов мы не обнаружили. Ни одного. Так имели ли мы право? Нет. И тысячу раз — нет!
— Помилуйте, Григорий Иванович! Да кто же их фиксировал, рецидивы эти? Ведь кто знает, сколько лет спустя она, обломанная вроде бы заноза, снова вылезала наружу и в каком обличье? А это… Это могли быть десятки и сотни молодых баронесс и убиенных ими старушек, детей и собачек. Мне даже думать страшно, сколько жертв у этой ошибки…
— Ванда! — Профессор Максимов строго постучал по столу тонким узловатым старческим пальцем. — Не суди, да не судима будешь… Не забывай об этом. Да и нет у тебя права судить нас сегодня! За всю мою практику, а она, ясновельможная пани, насчитывает ни много ни мало сорок четыре года, ни один — слышишь! — ни один мой пациент не дал такого рецидива. А метод Байера я применял сотни и тысячи раз. Какие тебе еще нужны доказательства?
— Но статью бабушка тем не менее велела вам сохранить?
— Велела. Однако сама к байеровскому методу тоже впоследствии прибегала неоднократно, и тебе, насколько мне известно, он не чужд.
— В том-то и дело…
— Вот именно! В чем, собственно, дело-то?! Ты трезвонишь мне ни свет ни заря, рыдаешь, потом мчишься через всю Москву сломя голову ради того только, чтобы поинтересоваться, в честь кого вас с бабушкой назвали Вандами! И я, старый дурак, разволновался непозволительно, решил, случилось что-то из ряда вон, о чем Ванда покойная предупреждала, статью тебе выложил. Изволь-ка, голубушка, объясниться. Что у тебя все-таки произошло?
Старик профессор, похоже, разгневался не на шутку, на бледных до синевы старческих щеках его над кромкой совершенно седой короткой бородки выступили пятна нервного, с синюшным оттенком, румянца. Глядя ему прямо в глаза, Ванда молчала. В душе ее в эти минуты шла отчаянная борьба между желанием рассказать Максимову все, включая историю о давешнем явлении к ней бабушки, и совершенно противоположным решением: ничего этого не делать. Причина второго крылась отнюдь не в упрямстве Ванды или, упаси Боже, в обиде на старика за его грозную отповедь. Напротив, желание промолчать продиктовано было жалостью к доброму бабушкиному другу, столь отчаянно вставшему на ее защиту и, очевидно, бывшему главным ее советчиком в ту пору, когда она принимала нелегкое для себя решение по поводу злополучной статьи. Потому что цепочка трагедий, протянувшаяся сквозь нынешние осень и зиму, с неоспоримой жестокой ясностью доказывала: оба они в том давнем решении ошиблись. И ошиблись страшно.