— Простите, могу я поговорить с Михаилом Борисовичем? — по-прежнему вкрадчиво, но на полтона выше старательно выговорила она в трубку и на этот раз была услышана.
— Как вы сказали, вы хотите говорить с Мишей?
— Да, да, если можно, я хотела бы услышать Михаила Борисовича.
Но это как раз-таки совершенно невозможно, дорогая. — Старушка вполне втянулась в беседу, хотя ее ответ несколько обескуражил Татьяну.
Почему, простите?
А вы, простите, кто будете, дорогая? — Старушка проявляла все больше прыти, и, слегка растерявшись от этого, Танька допустила ошибку, за которую позже была готова растерзать себя в клочья, как давеча злополучные бумаги, хотя в данном случае эта ошибка ни на что существенным образом не повлияла и повлиять не могла.
— Я — секретарь Ванды Александровны Василевской. — Если вы помните, Михаил Борисович некоторое время назад у нас консультировался, и я бы хотела сейчас… — Татьяна уже прикусила язык, попыталась выровнять ситуацию, сообщив, что Михаил Борисович консультировался не у Ванды Александровны, а «у нас», и готова была выпутываться из собственного капкана дальше, но старушка перебила ее неожиданно желчным и даже злым замечанием. Впрочем, ее можно было понять.
— В конторе вашей Ванды Александровны, милочка, очевидно, творится полный бардак! — Невидимый «божий одуванчик», как, судя по голосу, окрестила ее Танька, употребила именно эти два никак не укладывающиеся в сложившийся образ слова «контора» и «бардак». «Старушка не так уж слаба и любезна», — констатировала про себя Танька, а ее собеседница между тем продолжала: — Иначе вы наверняка бы изволили помнить, что минуло уже три с лишним года, как Мишенька покинул этот мир. И ваша разлюбезная Ванда Александровна лично почтила своим присутствием его отпевание и погребение. Стыдно, милостивая государыня, упускать из виду такие обстоятельства!
— Простите, Бога ради, — ошарашенно пробормотала Танька, но старуха уже бросила трубку: в ухо ударили короткие гудки отбоя.
«Да, ситуация. — Татьяна испытывала двойственное чувство — разочарование и одновременно желание посмеяться, поскольку история получилась вполне в жанре черного юмора. — Однако Ванду она, похоже, не очень жалует», — не без удовольствия констатировала Танька, но тут же критически одернула себя: раздражение старушки могло относиться не к Ванде, а к се, Танькиной, «забывчивости».
Но как бы там ни было, номер один в списке оказался так же бесполезен, как и прочие одиннадцать номеров. Более того, при изрядной доле воображения можно было придать такому повороту событий символическое, причем весьма негативное значение. Но Татьяне эта мысль почему-то не пришла в голову, сейчас она была запрограммирована на успех и потому, напротив, сочла, что таким образом некие ведущие ее теперь силы просто не оставляют ей выбора.
Второй номер из списка она набирала гораздо более решительно.
На том конце провода отозвались практически сразу же, и в этом усмотрела Татьяна еще одно доброе знамение свыше.
В эти минуты она ошибалась, возможно, самым роковым и страшным образом в своей жизни, но знать этого до поры ей было не дано.
— Добрый вечер, — произнесла она, обращаясь к невидимому собеседнику, стараясь вложить в голос как можно больше тепла и обаяния.
Как, впрочем, и всегда, Ванда оказалась права, и на следующий день нервный — даже через дверь ощутимо было, как ключом бьют эмоции у того, кто вдавил палец в кнопку, — звонок прозвучал у ее порога несколькими минутами раньше назначенного срока.
Самым толковым специалистом в службе безопасности Подгорного оказался довольно молодой, лет двадцати пяти, человек, даже отдаленно не напоминающий агента спецслужб, по крайней мере в привычном благодаря кино и телевидению образе. Этот как раз-таки был полной противоположностью: невысокий, щуплый паренек с невыразительным узким лицом, к тому же отличающимся заметно нездоровой кожей, с глазами маленькими, бесцветными и отнюдь не проницательными. Одежда его была тоже серой, неброской и не то чтобы плохой или совсем уж убогой, но как-то слишком похожей на одежду тысяч и миллионов прохожих, раствориться в толпе которых ему не составило бы ни малейшего труда. «Может, его и держат именно в этих целях?» — бегло подумала Ванда, но выводы оставила на потом.
Сам Подгорный был совершенно в своем репертуаре, с которым практически сжился еще в дни первых осенних трагедий, то есть сильно напуган и от этого раздражен, суетлив и многословен.
— Послушай, матушка, ты когда-нибудь все-таки доведешь меня до инфаркта. Звонишь, вопросы задаешь какие-то непонятные, я бы сказал даже — страшные вопросы, пугаешь, потом, ничего не объяснив толком, трубку швыряешь… Я всю ночь не сплю…
— Здравствуй, Витя. Пожалуйста, перестань частить и сучить ногами в коридоре — это несолидно. Раздевайся, проходи. И вы, молодой человек, гоже проходите, пожалуйста. Кстати, как мне вас величать?
— Олег. Олег Морозов.
— Ну, и на том спасибо, что не Павлик. Простите, это меня ваш шеф настроил на иронический лад.
— Олег, между прочим, бывший сотрудник МУРа, весьма перспективный и подающий большие надежды. Да. Так что мы его с трудом переманивали и с еще большим трудом «отбивали» у тамошнего начальства, чтоб ты знала на всякий случай.
— Это радует, ну, проходите оба, и будем разговаривать. Чем изволите разбавлять беседу: кофе, чаем?
Через полчаса беседа наконец вошла в нужное русло, исчезли неизбежные скованность и напряженность первых минут общения, даже Подгорный успокоился вполне и Ванда перестала язвить по любому удобному и неудобному поводу.
Они пили кофе на ее просторной кухне-столовой, куда по настоянию бабушки, разломав стену-перегородку в типовой квартире (что в те времена было делом неслыханным), втиснули наследство, полученное бабушкой еще в далеком девичестве: громадный буфет черного дерева, такой же массивный обеденный стол на монументальной ноге-лапе, вроде бы заимствованный на время у жуткого чудища, и оставшиеся от двенадцати семь стульев из того же гарнитура — массивные, с гнутыми дугами спинок и слегка продавленными сиденьями, на которые с бабушкиных еще времен полагалось класть мягкие подушки, обтянутые гобеленовой тканью. Комплект дополняла столь же монументальная этажерка и пара высоких тумбочек непонятного назначения. Ванда ставила на них большие вазы с цветами — получалось торжественно. Вообще же теперь, когда времена и вкусы наскоро просвещенной общественности вновь стали поворачиваться в правильную сторону: антиквариат перестали называть старой рухлядью и его, как и полагается во всем мире, начали покупать в дорогих магазинах, а не подбирать на соседней помойке, — все это несколько мрачноватое великолепие сильно прибавило квартире респектабельности и некой даже помпезности, что Ванду, в общем, устраивало. По крайней мере сейчас она предпочитала не вспоминать долгие, доводящие ее до злых упрямых слез дискуссии с бабушкой по поводу именно этой вечной, как запоздало понимала теперь Ванда, мебели, которую она, по молодой и щенячьей глупости своей, все порывалась заменить на модный в ту пору пластик хлипких кухонных гарнитуров. Слава Богу, бабушка не дрогнула и позиций своих не оставила.