Я не стала задавать ему вопросов, выяснять, что могла она сказать нашему общему жениху, чтобы он, наконец, „решился“ увидеться с ее родителями и повторить в понедельник вечером то предложение, которое он уже сделал мне с утра. Зачем бередить рану? Я ведь думала, что понимала, в чем дело… Когда Ирен узнала, что любовник ускользает из ее рук, она пустилась на все, чтобы удержать его: как приговоренная к смерти, она заявила, что беременна, чтобы оттянуть „кровавую“ развязку на несколько дней, на несколько часов…
Через много лет, когда Франси уже бросил меня ради Лор, мы опять обедали вместе с Ирен и вернулись к этому „суточному двоеженству“, неясное воспоминание о котором смущало нас и всегда между нами стояло, хотя мы никогда о нем не говорили. И впервые (через двадцать шесть лет после того случая!) я осмелилась расспросить свою „старинную соперницу“:
— Ты действительно говорила Франси, что беременна, чтобы убедить его разорвать помолвку со мной?
— Беременна? Да, Катрин, он никогда не дал бы себя поймать на такой крючок! У меня не может быть детей, в двадцать пять я уже об этом знала. Франси тоже это было известно. Он никогда не говорил тебе об этом? Он же поэтому и решил, что на мне не женится: представляешь — ирландец, и без детей! Из-за этого он меня и бросил, из-за этого он на тебе и женился.
Таким образом, он лгал, предлагая мне поверить, что его обманули… Двойная ложь, картина-обманка, выполненная рукой мастера! Никто лучше него не умел выстраивать ложные перспективы, создавать впечатление глубины и рельефа, однако на самом деле за всем этим была пустота или кто-то, настолько хорошо спрятавшийся, что его было никак не обнаружить. Из всех этих декораций, видимостей всплывала лишь одна истина — мой живот. Я была просто первым „животом“, а не первой женой. Хронологическое преимущество было у Ирен.
Впрочем, пользовалась она им не очень долго: через полгода после нашего разговора я смогла объявить ей, что ее опередили. Муж отправил мне большие картонные коробки: я должна была переслать ему папки, оставленные им у меня в Комбрайе, — рукописи по финансовым вопросам, которые он опубликовал, записные книжки последних лет, новогодние поздравления, которые посылали ему друзья; поздравительные открытки за пятнадцать лет, сложенные в бежевые папки! Этот человек хранил все… за исключением „женщины его юношеских лет“!
Чтобы навести порядок в старых бумагах, до которых редко доходят руки, я стала быстро их пересматривать, удивляясь при этом, что он сохранил такое количество ничего не значащих документов, так и не удосужившись разобрать их и что-то выбросить. Так между анализом индекса Доу Джонсона и кривой Никкея я наткнулась на обрывок письма, написанного его рукой: почерк был шире, менее торопливый, с завитушками, — этот почерк я любила и все еще люблю: так он писал некогда, а я даже столько лет спустя не могу смотреть на эти завитушки со спокойным сердцем. Письмо это было очень аргументированным предложением руки и сердца: женщину, которую он хотел убедить стать его женой, звали Софи, он уверял ее, что изменится, что он стал зрелым человеком, что на этот раз привязался к ней всерьез и докажет это, став для нее самым верным и пылким мужем…
Софи эту я никогда не встречала и с трудом припомнила, что такая действительно существовала — ей было, наверное, двадцать, когда мне исполнилось двадцать два; блондинка с голубыми глазами; он, кажется, говорил, что она наполовину русская. Это было в шестьдесят восьмом или шестьдесят девятом — во всяком случае, тогда, когда, положив мою смуглую руку на свою белую, он произнес: „Ох уж это смешение кровей! Ничего из этого хорошего не выйдет! А вот если бы я женился на северянке, на Софи, например, дети у нас были бы что надо…“ Никогда, никогда в жизни я не могла себе представить, что он любил эту малышку Софи, причем до такой степени, что был готов посвятить ей жизнь! К счастью, она оказалась разумнее, чем тот, кто просил ее руки: она написала ему ответ, и он прикрепил его к своему письму; она писала, что отклоняет его предложение, считая его — какая хитрюга! — данью „минутному увлечению“; ответ этот датировался июнем семидесятого: через два месяца этот „увлекающийся“ в один и тот же день отправится просить мою руку и руку Ирен к нашим отцам…
Я не могла не поделиться этой новостью со своей соневестой: „Ирен, в семидесятом, когда он хотел на нас жениться, мы с тобой не были единственными!“ А для „претендента“ я приклеила к картонке записку: „Почему ты мне не сказал, что в семидесятых рассчитывал еще стать мужем и Софи?“ Ответил он через две недели: на визитной карточке, которую он сунул в конверт со счетами, значилось: „Не припомню, что хотел жениться на Софи“ (судя по всему, он еще не раскрывал коробки), но в любом случае это неважно: придуманная любовь!»
Дон Жуан. Дон Жуан, неугомонный искатель брачных уз! И это тот соблазнитель, которого никто не может удержать, тот бунтарь, для которого ни слова, ни клятвы, ни письменные заверения, ни договоры ничего не стоят, это его-то считала, что привязала к себе маленькая чернавка?
«Терниями устлал мне первый год брака мой муж молодой, по шипам заставил ступать…» — пели некогда «молодухи». У меня не было такого извинения, что есть у девушек, которых отдают замуж против их воли: сколько раз у меня была возможность пощупать эти самые тернии-шипы до того, как я предстала перед мэром и кюре. Почему же я не убежала из-под венца? Что за исступление, что за гордыня, что за презрение к собственной жизни заставили меня утверждать, что я «привыкну»? Мой муж и не думал скрывать свою игру: он никогда не отправлял меня с седьмого неба на тринадцатый круг ада, он постоянно приглашал меня на промежуточные этапы, и я весьма часто — человек-то он не злой — перемещалась на верхние этажи; он меня не обманывал, и сомневаюсь, что злоупотреблял моим доверием: те шоры, что спали нынче с моих глаз, никогда не мешали мне увидеть, кем он был, они просто помешали мне признаться самой себе, что я знала, за кого выходила замуж… Из-за чего не согласилась я посмотреть страху в лицо? Как же влюблена я была, чтобы очертя голову броситься в страдание? Как, из-за какой аберрации зрения, могла я любить того, кто разлюбил меня, кто, может быть, никогда меня и не любил?
Как? Да очень просто: конечно, из-за «а вдруг?». Нет такого горя, которое бы отрицало надежду. Мне хватает пустяка, чтобы начать надеяться и страдать: например, он отправляет мне факс, чтобы высказать свое недовольство аттестатами мальчиков, и заканчивает его сокращением SVV — тайной формулой, которую наверняка не знает Другая, но я, благодаря ему, благодаря Риму, Помпеям ее знаю. Он знает, что я знаю, он знает также, что — с тех пор как он научил меня ей (SVBBEV), я сократила ее, для того чтобы придать больше пыла: SVV — SI VALES VALEO, если у тебя все хорошо, у меня — тоже… Мне не забыть этой ритуальной формулы, из которой я сделала признание в любви, и он это знает; значит, пишет он ее для меня, для меня одной. И вот я уже барахтаюсь в волнах радости, признательности, я уже готова все простить, все сложности, я думаю о священном обещании римского брака: где ты будешь Гай — там и я, Гайа… О, Франси, где ты был Келли, я тоже была Келли! Может ли быть, что больше никогда…
Нет беды, в которой не теплилась бы надежда: и сегодня я не уверена, что Франси не любил меня, не уверена, что он меня больше не любит. Мне вечно нужны подтверждения, вечно нужно «вернуться»…