— До тринадцатой чайной ложки, слышите? И тарелки, и скатерти! Все пополам, я оставлю ей лишь глаза чтобы было, чем плакать!
Я слушала его и мотала на ус. Я слушала его и нисколько не сомневалась, что вскоре мне предстоит то же самое, и что из-за странного перераспределения ролей хозяин будет подражать слуге…
Забыл ли он, этот «golden boy», этот удачливый биржевой маклер, заповедь нашего брака? А я сама, разве я ее хорошо помню? Мы были молоды, безденежны (мои родители богатыми не были, а у Келли была уйма детей), мы были недальновидны, доверчивы и в качестве заповеди выбрали стих из Евангелия от Луки: «Посмотрите на полевые лилии: они не трудятся, не ткут… Взгляните на этих небесных птиц: они не сеют, не жнут, нет у них ни погребов, ни чердаков, однако Господь питает их…»
О, как они нынче свежи, наши полевые цветы, как прекрасны наши небесные птицы! Вороны и падальщики! «Погребов», «чердаков», столовых приборов и буфетов у нас теперь больше чем нужно, и мы ссоримся из-за каждой вещи, как два старьевщика: супница — тебе, но мне — разливательная ложка, перина — тебе, мне — матрас…
Развод — это бесславное поражение: не смерть на поле брани, а погибель в грязной трясине. Мы обсуждали сумму, положенную на содержание детей, шаг за шагом, копейка за копейкой, целый год, мы бы и дальше продолжили, если бы наш старший сын, игравший роль посредника между его так и не повзрослевшими родителями, не вмешался в это дело: обедая с одним, ужиная с другим, терпеливо, он привел нас к тому, что мы сошлись на определенной цифре. Вплоть до запятой. Это не фигура речи — мы обсуждали тысячи, сотни, десятки и даже единицы! Когда я появилась с этим черновиком соглашения у моего адвоката, она расхохоталась мне в лицо:
— Вы хотите, чтобы я появилась в суде с такими расчетами? Обычно, дорогая моя мадам, округляют! Меня на смех поднимут с вашими десятыми долями! Копейки после запятой! Подумайте, ваша общая сумма даже не делится на четыре!
Поникнув головой, я вышла на улицу. Ни за что на свете не хотела бы я встретиться где-нибудь в городе за обедом или в купе поезда с двумя людьми: с моим проктологом и с адвокатом, защищавшим меня при разводе, — я предстала перед ними не с лучшей своей стороны…
Торговля, которой занимается муж, тянет меня вниз: я слишком дорого плачу за то, чтобы «заплатил» он, — я так могу потерять уважение к нему, да нет же, я боюсь потерять не уважение к нему, а самоуважение. В замешательстве я отказываюсь досаждать ему, отказываюсь защищать «свое право», которое иногда мне кажется прямо противоположным тому представлению, которое у меня было о себе самой.
Но я не совсем уж опустила руки: я меняю поле, я буду сражаться и побеждать в другом месте — я выйду из этого испытания повзрослевшей, очистившейся, а они попадут в ими же расставленные ловушки, я подставлю им левую щеку — короче, я их полюблю. Особенно ее, которую я ненавижу. Ее, потому что она более чем кто бы то ни было «мой ближний», потому что она — мой враг… Впрочем, кто может быть мне ближе, чем женщина, которая любит того же мужчину, что и я? Это она делает счастливым того, кого я думала, что люблю: разве не должна я признать, что я у нее в долгу?
Долги… Как раз по поводу долгов: разве мой адвокат не просила меня предоставить ей отчет о тех платежах в счет долга за дом, которые мы некогда осуществили? Потому что мало того, что мы разделили мебель и детей, нам нужно еще — так требует закон — выйти из совместного владения, разделить неделимое, расчленить нерасчленимое. Это игрушки, мы уже справились с более сложным делом: отделили друг от друга то, что составляло единую плоть… Только вот с домом мой муж, кажется, не спешит: ключа себе не требует, не торопит решение — может быть, он меня еще любит? Если только он не получает злобного удовольствия оттого, что причиняет мне неудобства… Не знаю. «В вечном смущении моем надежду сменяет страх, и то и дело…»
Весы вновь качнулись: несмотря на все мои благие решения, я снова окунаюсь в договоры, контракты, отводы — одним словом, в болото, но надо же, наконец, с этим покончить. Встав на четвереньки, вытаскиваю из шкафа запылившиеся коробки из-под обуви, в которые, с тех пор как получила первые заработанные деньги, стала бросать старые чеки. В беспорядке, и всегда без даты… Как тут найти свидетельства о займах двадцатипятилетней давности, которые необходимо представить, и доказательства того, что за них платила я сама? Я потеряла все наши квитанции, все наши счета; может быть, я случайно сохранила корешки чеков семидесятых годов, — это я-то, кто ничего не убирает, не умеет ничего сохранить, даже мужчину своей жизни!
Сидя на ковре посреди вороха из двух сотен чековых книжек — синих, желтых, розовых, которые раскиданы вокруг меня, как бумажные цветы, — я начинаю свое путешествие в прошлое. Сначала — на ощупь: в каком году я покупала это трехсотфранковое платье (300 фр., «Этам», 6 июня), а в каком платила за телефон вот по этой квитанции, вот по этому счету за электричество? Понемногу, однако, я начинаю восстанавливать картину. Достаточно ухватиться за нитку и потянуть — годы начинают разлетаться, я узнаю их по именам нянь, сидевших с нашими детьми, за вкривь и вкось нацарапанными инициалами возникают лица, забытые жесты, возвращаются из прошлого эти юные незнакомки (Мари-Франс, Жаклин, Сильви) — от них тогда зависела моя жизнь. Другие опознавательные знаки: подарки, преподнесенные коллегами, которых нынче потеряла из виду, ремонты, выполненные в квартирах, с которых мы давно съехали, цветы — герань для балкона, фикус для гостиной, — которые давным-давно завяли.
Сначала один, потом другой — я разбираю чеки по годам и случайно натыкаюсь на свидетельство того, сколько нам стоило крещение старшего сына или колыбель самого младшего: «345 фр., бутик Марсаль». Эта нацарапанная выцветшими чернилами цифра вдруг вызывает у меня в памяти цвет драже (зеленый — что за странная мысль!), нежность миндальных деревьев, провансальскую весну и мои двадцать семь лет; затем, увидев на белом прямоугольнике слова «Дормиду, 80 фр.», я снова ощутила прикосновение пушистой пуховой турецкой пижамы, в которую закутывала своего «самого маленького», чтобы он не замерз ночью. «О, милая рука, уста родные моих детей. / Он прикоснулся — шелковиста кожа, душистое дыхание…» — так говорила Медея. Все исчезло, износилось, остались только корешки чеков.
Я с удивлением обнаруживаю, что в восемь лет наш старший сын занимался фехтованием (чек на маску и куртку), погружаюсь в меланхолию, узнав, что, будучи молодыми родителями, мы два раза в год проводили наедине субботу и воскресенье в гостинице какого-нибудь пасмурного края («Франси и я, Сен-Жан-о-Буа»), В то время, когда мы жили около вокзала Аустерлиц, мы вместе ходили по магазинам, я позабыла об этом: каждую неделю в мясную лавку Бернара («Мясо, 127 фр.») и в супермаркет на бульваре Сен-Марсель; иногда чеки заполнял он, а иногда на одном чеке писали и я, и он… Тот супермаркет закрыл свои двери уже лет пятнадцать назад, что же до продуктовых тележек, то мы не толкаем их перед собой вместе уже лет, наверное, сто.
Конечно я произвела всю эту архивную работу впустую, но доказательства, которые были мне нужны, я нашла. Доказательство того, что в 1975-м я подарила нашему первенцу огромного оранжевого плюшевого зверя, которого звали Казимир, на сумму шестьдесят три франка и пятьдесят сантимов, доказательство того, что в 77-м мы заплатили девяносто два франка в «Монд», чтобы поместить объявление о появлении на свет второго сына, доказательство того, что я платила шестьдесят шесть франков за весы, которые брала напрокат, когда родился третий, и восемнадцать франков через два года за прививку последнего. Но разве эти доказательства могут заинтересовать моего адвоката?