Месяц назад Вальтер Иванович оставил Муху после уроков переписывать контрольную работу. В Ленинграде по немецкому языку у нее всегда было «отл.», в крайнем случае – «о. хор.» В деревенской школе съехала на «уд.», случались и «неуды». Вальтер Иванович заставлял учить наизусть Гете и Гейне – километрами. Делать перевод – туда и обратно. Тексты для диктовок составлял сам или придумывал на ходу. Мать у него была немка, все знали и уважали его за вежливость и ровный пробор в белых остзейских волосах.
«Рихард Вагнер – великий германский композитор», – переводила Муха про себя, поглядывая на учителя исподлобья. И не «германский» – немецкий, во-первых. Так, одну хоть ошибку сама исправила. Помогло, что пятое ребро перекрестила, когда за парту садилась, как Алеша научил. «Цикл его опер «Кольцо Нибелунгов» знают и любят все любовники музыки…» Любители, дура же! «Любители музыки не только в Германии, но и во всех странах мира. Особенно знаменит великий… великолепный… летающие Валентины…» Тьфу! «Летающие валькиры…» Вампиры? Валекиры? Валекира – интересно все-таки, есть имя такое, наверное, а может, нет? Написано – значит есть! «Летающие Валекиры» из оперы «Тангейзер»… Валекиры, Тангейзер, – мудрят все, дурят народ, нет бы сказать просто: Валя, Геша…
Прочитав Мухин перевод, Вальтер Иванович пошел в угол, за печку, где стоял патефон. Завел скрипучую пружину, поставил пластинку. Музыка подхватила Муху, дыхание пресеклось.
– Вспомнила! – она себя по лбу хлопнула. – Это же самая мировая пластинка! «Полет валькирий» же! Вы нам уже два раза ставили ее, Вальтер Иванович!…
Он прижал палец к губам: помолчим, мол. Руки сложил на груди. Глядел не на Муху – в окно. Он стоял, а Муха видела, как он летит в небе. С белым пробором. В белом плаще. С факелом в руке – за справедливость, за нашу победу, за мировой пожар! Против всех этих финнов, японцев, якутов – только немцы ведь с нами заодно, дружественная такая нация, сознательная…
Когда музыка закончилась, Муха подошла к нему, встала рядом. Занавеску белую на окне задернула. Занавески в классе повесила Валерия Исидоровна, учительница математики, черная и злая, как осенняя галка. Бездетная.
И сказала Муха, глядя в пол:
– Вальтер Иванович! Поцелуйте меня, пожалуйста. Один разик!…
И – сквозь землю сразу провалилась. Темно стало в глазах.
– Не могу, Мухина, – сказал он спокойно. – Забеременеешь сразу. А кого родишь, подумай! Немца родишь. Такие, как ты, сразу могут, от одного поцелуя. И вот родишь ты немца, а скоро война, между прочим… С немцами как раз война, кстати. Да.
– Почему война с немцами? – Муха обидеться не успела. – Почему немца рожу?
– Потому, что кончается на «у»! – он повернулся и указательным пальцем придавил ей кончик носа.
Муха закрыла глаза и поцеловала его мягкие пальцы. Длинные такие. Ноготочки миниатюрные, чистенькие – прелесть!
Он отдернул руку. Побледнел. Бумага, буквально.
И вдруг той же самой рукой ударил ее по щеке.
Вальтер Иванович опустил голову. Покраснел так, что Муха увидела розовую кожу над его редкими, гладко зачесанными волосами, а пробор стал багровым, как рубец от удара прутом.
– Зачем? – спросила Муха тихо.
– Чтобы не подглядывала из кустов, как я по ночам в речке купаюсь с милейшей Валерией Исидоровной. Чтобы кнопки не подсовывала мне на стул. И в окно бы не стучала мне среди ночи, в простыню завернутая: всю валерьянку выпила бедная Валерия Исидоровна, до утра ее откачивал. А главное – чтобы ты на войну не убежала, когда меня на черной машине увезут, а ждала бы смирно Алексея своего, божьего человека. Активная ты больно, Мухина. Худенькая – но активная. Впереди паровоза бежишь, а дороги не ведаешь. Летишь… По земле надо ходить, по земле. Уйми гордыню!… Однако не смею вас долее задерживать, фройляйн! – Он склонил перед ней свой серебряный пробор, глухо щелкнул каблуками белых парусиновых зубным порошком начищенных полуботинок и отступил с поклоном на шаг, церемонно свесив и разболтав длинные руки. – Ауф видерзейн!…
Муха взяла его ладонь, поднесла к губам. И до оскомины сладко укусила изо всех сил мягкую подушечку под большим пальцем. Теплая кожа спружинила, как резина, а потом лопнула со звуком раздавленной клюквы.
Она подхватила свой портфель и пошла вон.
В дверях обернулась.
Он смотрел на свою ладонь. Кровь капала на пол.
– Я забыла, Вальтер Иванович, – сказала она смущенно. – Кто все же она такая – валькирия?
– Ты! – сказал он, стряхивая кровь с ладони. – Ты сама и есть. Береги себя, ягодка…
И вот увезли его. Как сказал, так и вышло. Дурак!
Муха на спину перевернулась. Смотрела на облака. Они бежали по небесной дороге, как овцы, сгрудившись, понурив головы. Им было давно безразлично, куда гонит их ветер. Они были большие и знали, что ничего с ними не случится – так и будут плыть, плыть, пока не растают без боли от солнца и ветра. Или, может, потемнеют и станут дождем. Плыть ли, развеяться, уйти водой в землю – им все равно. Им ничего не нужно. Как овцам, когда они сыты и собраны в стадо. И солнцу не нужно ничего. И светить ему вовсе не трудно и не надоело, хотя, конечно, и скучно. Слепое оно. Только кажется, что смеется и радуется. Какая у слепого радость?
«Их вайс нихт вас золь эс бедойтен, – услышала она голос Вальтера Ивановича. – Не знаю, что со мной случилось. Гейне, «Лорелея». Как думаете, ребята, кто из девочек наших на Лорелею похож?» – и смотрел Вальтер Иванович на нее, на Муху.
Предатель!
Муха повернулась набок. Легла ничком. Снова набок повернулась. Покатилась, подминая телом зреющую рожь. Как будто бы не своей волей покатилась. Как будто ветром перекатывало ее по полю.
Докатилась так до обочины дороги. Встала, пошатываясь, широко расставив ноги. Долго ждала, когда уймется вокруг бессовестное круженье полей, небес и облаков, скрывших солнце. Закинула голову и плюнула в небо. В глиняный низкий свод без светила.
Дорога лежала свободная, просторная – как затоптанная насмерть. Еще дымились тугие конские яблоки. Желтела моча в серединах коровьих лепех, роились оранжевые мушки. Словно бы остались где-то во сне навек гонимые страдающие стада, да и страх-то собственный Мухе только приснился, и уже затянулась под разорванным платьем рана пониже ребра, хотя и саднило в боку от каждого вздоха…
Дней через десять после того дня, когда увезли из Кондрюшина на войну Алешку и забрали Вальтера Ивановича, тетя Клава прислала еще одно письмо. Эшелон, в котором ехали в командировку папа и мама, попал под бомбежку. Мухиных убило одной бомбой. «Приехать даже к вам не могу, – жаловалась тетка. – Плачу одна».
А вещи учителя забрали милиционеры, через три дня после того как его увезли.
Похоронка на Алешу пришла через месяц, в августе.
И в поле, и в лесу, и на речке за стиркой, и дома повторяла про себя Муха слово немецкое – валькирия. Во сне и наяву, уставясь в одну точку, пока бабка не даст подзатыльник. По десять раз на дню проходя мимо его дома заколоченного, повторяла, твердила, напевала. И потом, после похоронки на Алексея, – томительно и с надеждой, находя в нем силы, чтобы вставать утром, и делать работу, и дышать, и видеть пустое небо, – ВАЛЬКИРИЯ!