Ото-то спросит:
— Где Ломтик?
— Ломтика больше нет.
Не подсластить горе мороженым…
«…поведаем теперь о спаниеле, которого потрясет гибель собаки.
Задумается, перестанет есть-пить в затаенной тоске, впадет в тяжелейшую скорбь, но пробудит его ненавистное сооружение, изрыгающее звуки к удовольствию доктора Горлоноса, фрау Горлонос, их гостей. И тогда красавец Амфибрахий, расчесанный, ухоженный, пахнущий иноземным шампунем, встанет с подстилки, неспешно подойдет к сооружению, поднимет на него лапу и будет опорожняться долго, задумчиво, тугой, обильной струей, кипящей от ненависти, пока не заискрит внутри синим пламенем, не захрипит музыка к ужасу присутствующих.
Вечером, во время прогулки, спаниель вырвется из хозяйских рук, облохматится в пыли возле помойки, шерсть сваляет комками, резво умчится вдаль и вместо ненавистного Амфибрахия станет драным, подзаборным псом по кличке Шпунц, чтобы подталкивало к оскалу, прыжку, клацанью зубов — Шпу-пу-пунц!..
Осиротевший доктор Горлонос, уязвленный собачьей неблагодарностью, впервые поднимется на последний этаж, прочитает остережение: „Входящий! Уважай покой этого места“, засутулится на стуле, чтобы обрести покой, — если бы так…»
5
Ломтика усыпили.
Кошку с котятами забрала Хана.
Бродит по квартире Бублик, не находя себе места. Заходит на кухню, укладывается у ног старого человека, тихонько поскуливает.
Звонок из Хадеры. В неурочное время.
— «…дети. Больные. Вот они и пробились…» И я с ними. Помолчим?
— Помолчим.
Кукушка на костылике выглядывает из часов и тут же убирается обратно, чтобы не обеспокоить.
Дышит в трубку. Прикусывает, должно быть, губу. Приближается к заветному слову и отступает.
— Спасибо вам, сочинитель. Поняла наконец, что всё позади, — это добавляет печали, но это и освобождает. Буду неприметно стариться, если получится.
— Может, переехать вам в Иерусалим?
— Камень. Избыток камня. Это меня беспокоит. — И в горловой спазме: — Господи, как я себя утомляю!..
Счастье делят со всяким, огорчения — с близкими. Говорит — в голосе затаился надрыв:
— Не совпадаю. Я не совпадаю… Всё как нарочно, чтобы не прижиться. Не прибиться к берегу. Даже трубу прорвало в доме, вещи мои затопило. Труба не выдержала, и я за ней… Тут вам и позвонила.
Плачет, должно быть. Слезы льет молча, как девочка Ая на коленях у медведя.
— Приехала — в щель закатилась, где никто не найдет. Не станет искать… И что же? С прошлым не расстаться. К настоящему не прилепиться…
— Что вас здесь держит?
— Честно?
— Честно.
— Нелюбовь к этому месту.
— Уезжайте.
— Я гордая. Хочу полюбить, и не выходит. Учусь жить иначе — не получается. Как там у вас? «Не мешало бы чуточку огрубить…»
— Я рад, что вы объявились.
Затаилась. Дышать перестала.
— Правда?..
— Правда.
Что-то еще недосказано, многое недосказано.
— Не следовало мне звонить, нарушать ваш сон; намутила — и в бега… Последняя просьба, сочинитель. Пойдете к Стене — засуньте записку меж камней. Напишите четко, под-подушечным посланием: «Господи! Положи камушек на ее могилу».
И в завершение разговора:
— Читаю вашу книгу. Перелистываю. Повсюду та женщина.
Пауза — глотком воздуха. Нелегкое признание:
— Завидую ей, ушедшей до срока. Вам завидую… Приснитесь при случае.
Кладет трубку без жалости к себе, чтобы затаиться там, где гремят посудой и нафаршировано всё, что фаршируется.
Выговаривает ликующий старик, горестно-сострадательный: «Ах, Финкель, Финкель, очерствевшая твоя душа! Пробивались к тебе за сочувствием, а ты? Что же ты? Уж если старался для выдуманных героев, ради живого человека можно обеспокоиться». Возражает старик опечаленный, умудренный возрастом: «Малые миры наполняют большой мир, но не сливаются — в отличие от шариков ртути, нет, они не сливаются».
А Финкель ходит по комнате из угла в угол, поглядывает на телефон, который сохранил ее номер. Потом звонит.
Голос резкий, недовольный чужим вторжением:
— Такой здесь нет.
— И не было?
— И не было…
На газоне чего-то недостает.
Привычного.
Почти окаменелого.
Финкель приглядывается: нет никого на скамейке. Под апельсинами. Где же реб Шулим?
Кричат от подъезда:
— Умер! Умер во сне!..
— Заснул к ночи — и не проснулся!..
Душа реб Шулима вылетела на обзор окрестностей и не вернулась обратно. Скончался, захлебнувшись молчанием, слово его удушило, крик удушил, рвущийся на волю; реб Шулим прошел по земле тише тени и отправился туда, где не понадобится бутылка с водой, в вечную отправился бессловесность, которую наполнят невысказанные его слова. Легкая досталась смерть — уж не простила ли его та, что схоронилась под могильной плитой?
Простила. Она его простила!
В подъезде появится сообщение в траурной рамке, полное имя: Шломо Моше бен Шмуэль.
«Как же так? — подумает Финкель. — Я его уже хоронил…»
Новая загадка на ночные размышления.
6
Мама Кира и папа Додик приезжают к полуночи. Загорелые. Отдохнувшие. С подарками. На обратном пути завернули на Кипр, побывали в Фамагусте — будет о чем рассказать.
В доме порядок. Всё на местах. Ая ходит в садик, Финкель ее опекает, Бублик крутится под ногами.
Мама Кира кружит по комнатам, устраивает проверку.
— Странно, — говорит мама. — Чисто. Прибрано. Видна рука женщины.
— Какая женщина… — удивляется Финкель. — Не было никакой женщины.
— И шерсть на подстилке, — определяет мама. — Не от Бублика.
— От кого же тогда?
— И дверь оцарапана. Лапы кошачьи.
— Что ты всё выдумываешь?
Но маму не обманешь. Мама Кира вдыхает воздух:
— А запах?
— Запах?
— Духов, мне незнакомых?
Дымные, бархатистые дуновения, пробуждающие душевные раны, хоронятся по углам квартиры, стелятся по потолку, — неужто приплыли по проводам из Хадеры, разве и такое теперь возможно?.. Мощные ароматы мамы Киры придавливают пришельцев к стенам, распластывают на полу; ломкие и печальные, прохладные и угасающие, они продержатся малое время, не желая истаивать, улетят обратно с попутными ветрами.