К вечеру забулькают в кастрюле лапша с фасолью‚ пустят парок по квартире запахом незабытого детства. Лёва Блюм усядется на диване после дня волнений‚ возьмет в руки альбом‚ в котором разместился Давид Мендл Борух с первых своих часов. В конце альбома‚ куда не всякий и заглянет‚ затаилось прошлое – шрамом в душе и шрамом на памяти‚ что непрошеным является на белые листы с окраины невидного польского городка‚ прямым ходом из глубин глинистого оврага с проступившими болотными водами. Мама Двора. И папа Мендл. Фаня. Срулик. Голда с Гитой. Крохотный‚ несмышленый Мойше. Нежные черты лица‚ синева под глазами‚ тень озабоченности или печали‚ – трудно определить возраст у того‚ кто часто недоедал. В руке у Голды старенький учебник‚ который папа Мендл переплетал для детей‚ чтобы не входить в излишние расходы. Книгу можно переплести заново. Фаню не переплетешь. Голду с Гитой. Крохотного Мойше. Проглянет на пустом листе и младший брат Срулик‚ милый озорник‚ любимец бабушек-дедушек‚ улыбнется застенчиво на всеобщее любование. Всю жизнь Срулик носил чужие обноски‚ а на бармицву сложились родственники‚ купили картуз и новое пальто‚ шарф – тоже новый. Сколько ему оставалось жить? Сколько – носить эти одежды? Брат Срулик: и радость‚ и гордость‚ и смущение на его лице... "Как ты живешь? – спросит назавтра слабоумный переросток‚ получая сосучку на палочке. – Насыщенно или не очень? Я живу насыщенно..."
На крыше‚ спиной привалившись к бойлеру‚ сидит зачарованный свидетель‚ высматривая с высоты слепыми своими глазами в постижении иных неведений. С востока изливается на него свет. С запада нисходит холод‚ зной с ливнями. С юга подступают дожди и благословенная роса. Тьма опускается с севера‚ вредоносные силы‚ несчастья и наказания. Сидит в терпеливом ожидании зачарованный свидетель‚ ждет наступления конечных дней‚ дней трепета и упрека‚ когда пробьются воды в песках‚ иссохшая земля станет озером‚ пустыня – по обещанию – зацветет и обратится в сад Божий. Сказала пустыня: "Все блага мира обещаны мне. Нет растений в пустыне‚ но растения будут. Нет тропы натоптанной‚ но тропа будет. Будущее пустыни – стать поселением. Будущее поселения – стать пустыней..."
6
Авива пребывает на службе в окружении требующих‚ умоляющих‚ раздражительных и раздражающих посетителей‚ и работа Авиву не молодит. У стола сидят. У дверей стоят. Бурлит‚ вскипая‚ пугливая ссора‚ чтобы затихнуть на миг и нервно вскипеть заново. Авива заряжается к вечеру их неприютностью и их потерянностью‚ которые не смыть под душем‚ не заесть за столом‚ не заспать под одеялом‚ которые преодолимы‚ быть может‚ в кругу семьи‚ в заботах по дому‚ в ночи с любимым человеком‚ что поднимал без усилий и брал без излишних игр‚ – но семьи у Авивы нет‚ заботы невелики‚ ночи одиноки‚ и их неприютность множится на ее неприютность‚ потерянность на потерянность.
Открывается дверь. Встает на пороге бледный‚ неухоженный мужчина‚ полный несоответствий в облике и движениях. Голова гордо вскинута‚ но глаза печальны‚ руки беспокойны‚ непокорные волосы рассыпаны по лбу‚ по плечам‚ и он откидывает их утомленным жестом. Мужчина присаживается со стеснением на краешек стула‚ разъясняет на иврите‚ путаясь во временах‚ упорно пробиваясь через препятствия‚ не принимая помощи от переводчика. Вообще-то он химик‚ но химиком никогда не был. Еще он филолог – русский язык с литературой: "Если вы представляете‚ что это такое"‚ но филологом не работал. Есть у него диплом об окончании курсов японского языка‚ однако японский давно позабыт. "Почему?" – спрашивает по-русски Авива‚ которой не преодолеть барьеры падежей‚ но этим словом она пользуется нередко: "Ну‚ почему?.." Он смотрит с вызовом‚ глазами в глаза‚ преодолевая ожидаемую иронию‚ выволакивая себя за шиворот на всеобщее осмеяние. Потому что – поэт. Русский поэт: "С вашего позволения"‚ а на прочее нет времени и желания. "Вас это кормит?" Нет‚ это его не кормит. "И в России не кормило?" И в России не кормило. Читал книги. Писал стихи. Дежурил в котельной‚ наблюдая за показаниями манометра. "В котельной?" – переспрашивает Авива. В котельной. "С тремя дипломами?" С тремя дипломами. Авива взглядывает на переводчика‚ и тот кивает: всё правильно. Бывало такое в прежней их жизни. Писали стихи. Дежурили в котельной. Непризнанность носили гордо‚ орденом на муаровой ленте‚ выделенностью из общего ряда‚ и к ним сходились на огонек добровольные изгои‚ которые не домогались пристанища посреди шустрых и расторопных. Под рокот задувающих форсунок‚ в тепле от подрагивающих котлов они расстилали газетку на верстаке‚ выставляли бутылки‚ выкладывали колбасу с солеными огурцами‚ пили‚ ели‚ читали стихи. Так оно было – к негодованию добропорядочных и законопослушных‚ так больше не будет. Сегодня там‚ в прошлой жизни‚ непризнанность – пятном на одежде‚ неудача – омерзительной проказой‚ а у котлов дежурят одни недоумки. Сегодня здесь‚ в этом мире‚ поэты кувыркаются на газетной полосе‚ чтобы заработать на хлеб; выделенность осталась в прежних котельных‚ непризнанность – она теперь навсегда. Авива дуреет от разъяснений. Авива допивает холодный чай‚ говорит после паузы: "Мы можем послать вас на курсы. Бухгалтерских работников". Мужчина возбуждается сверх меры. Его прорывает в отчаянной‚ безудержной исповеди. Он поэт. Русский поэт. Это его не кормит‚ ну так что? И в России не кормило‚ но там была хотя бы котельная‚ а здесь и в сторожа не берут! "Почему?" Потому что – поэт: "Вы уж извините..."‚ один из трепещущих листиков на едином древе Поэзии‚ непригодный к охранной службе‚ – такое видно с первого взгляда. Авива смотрит: такое действительно видно. Переводчик кладет руку на плечо человека‚ измученного всеобщим непониманием. Переводчик говорит по-русски с нескрываемым сочувствием: "Поэт – он всегда в котельной. Так я считаю". – "Это я запишу‚ – тихо радуется тот‚ лицо его проясняется‚ проявляя соответствие с обликом. – Это мне пригодится. – И впробормот: – Поэт – всегда в котельной. Хотя бы оттого..." С этой добычей он выходит из комнаты‚ утешенный на время, позабыв Авиву и курсы бухгалтерских работников. "Что ты ему сказал?" – спрашивает Авива. "Поэт – он всегда в котельной". – "Почему?" – "По кочану"‚ – отвечает он‚ и это непереводимо.
Авива заглядывает в настольный календарь‚ а там написано: "Брит-мила". И подчеркнуто дважды. Авиве надо отлучиться на час. Она открывает дверь‚ видит лица‚ к ней обращенные. Молодых почти нет‚ а есть пожилые‚ очень пожилые лица‚ блеклые и разрушенные‚ побывавшие в долгом небрежном употреблении‚ будто люди‚ которые ими воспользовались‚ не стали владельцами этих лиц‚ а так – временными подселенцами‚ отправленными на предварительную старость. Их бы послать к геронтологу Сасону‚ чтобы ушла озабоченность из глаз‚ суетливость из рук‚ неприкаянность из сердец‚ – но где у них шекели‚ чтобы заплатить за визит‚ где теперь геронтолог Сасон‚ не сохранивший самого себя? Будь у стариков лишние деньги‚ к Сасону толпами ходили бы те‚ кто тосковал по собеседнику‚ а им бы согласно кивали головой‚ ахали в нужных местах‚ всплескивали руками: "Не может быть!"‚ выслушивая истории прожитых лет‚ признавая глубинный их смысл‚ который не всякому разглядеть: это и есть геройство‚ неприметная доблесть – прошагать до конца по доставшемуся времени. Можно‚ конечно‚ выговориться в пустоту‚ можно у зеркала наедине с недоверчивой старостью‚ но это уже клиническое отклонение‚ прямой путь в психиатрическую больницу‚ которая и так переполнена.