– А чем они занимаются?
– Понятия не имею. Но если мне разрешат нанять частного детектива, мы всё выясним.
Конечно, этот вопрос адресован мне, формально я его начальство. Я могу дать ему разрешение нанять частного детектива, чтобы вывести должника на чистую воду. При кредите в один миллион двести тысяч это не проблема, но что-то удерживает меня от того, чтобы доставить ему такое удовольствие. Не знаю почему, но на какую-то долю секунды у меня появилось ощущение, что я должен защитить этих Анатоля и Уве от Бельмана. Не понятно только зачем. Я же их совсем не знаю. Какие-то люди, которые должны банку деньги. Обычный расклад. Неужели все дело в том, что они живут в моем доме? Неужели я становлюсь сентиментальным? Нет, дело совсем в другом. Это совершенно явный деструктивный импульс. Мне не хочется, чтобы банк разорил Анатоля и Уве. Говорю Бельману:
– Детектив? Но для этого ты должен собрать материала побольше, чем простые догадки. Иначе мы не получим разрешение.
Ему не хуже меня известно, что никто ничего не должен разрешать. Здесь вполне хватит моей компетенции. Он старается скрыть неудовольствие, но у него не получается. Задаю себе вопрос, не было ли это истинной причиной его приглашения, не пытался ли он таким образом получить разрешение на детектива, не хотел ли продемонстрировать, насколько рьяно он занимается своей работой. Чем больше я размышляю, тем тверже мое решение. Анатолю и Уве действительно повезло. Вечер закончился. Бельман больше не пытается скрыть свои чувства. Выпиваем по третьей кружке и уходим.
14
Классическая реакция служащего на растущее давление руководства – бессонница. Смею вас уверить, что я классически реагирую на получение дела Козика. В два часа ночи сижу в гостиной совершенно разбитый, но спать не могу. Телевизор работает, но звук выключен, без всяких мыслей листаю «Сегодня великолепный день». Без мыслей – в этом есть что-то родное, упорядоченное. На самом деле речь идет о некоем диффузном шуршании в голове. Это похоже на шуршание телевизора после окончания программ, знакомое по тем временам, когда программы еще заканчивались.
Мне жаль, что я не взял с собой бумаги. Поступок явно неосторожный. Разговаривая с Марианной, я не шутил. Дела ведут свою собственную жизнь, враждебную жизни человека. Румених преследует меня, пользуясь деловыми записками.
В своих посланиях она формулирует краткие, точные вопросы. Их приносит мадам Фаруш в папке с пометкой «На подпись». Удивительно, насколько детально Румених разбирается в деле Козика. Она спрашивает и спрашивает. «Господин Шварц, что вы можете сказать по поводу гарантийного обеспечения, касающегося такого-то и такого-то земельных участков?»
Выискиваю еще не известные мне обстоятельства, о которых я даже ни разу не слышал. Выуживаю их из груды документов, которые притащил в мой кабинет Бельман. Дело заведено в 1965 году, тогда мне был год. Я и не знал, что здесь кроется проблема. Мне об этом никто не говорил. Но моя задача – знать каждую деталь в этих актах. А сколько сотен актов здесь собрано? И в каждом из них – бесчисленное множество деталей. Но как же отличить важные от неважных, если не известно, что написано в других бумагах, и нет возможности выявить взаимосвязи? Румених присылает мне четыре, пять, иногда и шесть записок в день. В каждой из них одна-две, иногда три строчки. Я с ней на эту тему не говорю. Или это она не говорит со мной? Но если я случайно сталкиваюсь с ней в коридоре, то сразу же начинаю давать путаные объяснения.
«Я уверена, что все это вы убедительно изложите мне в своей подробной докладной записке. Нет смысла сейчас обсуждать отдельные детали, правда?»
Правда. Конечно, правда. Возвращаюсь к себе в кабинет, а через несколько минут появляется новая записка с новым вопросом, ответ на который я не знаю. Это маленькие посланцы-убийцы, которых насылает на меня Румених. Их истинное содержание всегда остается невысказанным: «Я достану тебя, Шварц, достану. Видишь, как я умею? Видишь, что защищаться бесполезно?»
Готовлю проекты, понимая, что любое решение, которое я пытаюсь сформулировать, порождает новые аналогичные проблемы. Пытаюсь и их тоже включить в свои разработки. Понятно, что каждый вновь созданный вариант открывает следующие новые варианты, которые тоже нужно обдумать и обработать. Появляется почва под ногами! Проясняется самое основное! Становлюсь смелее! Только для того, чтобы выяснить, что в одном из актов 1978 года, на который случайно падает мой взгляд, некий давно умерший коллега на краю официального документа самолично делает несколько мелких пометок, которые дают понять, что я исходил из ложных посылок. Мои размышления непригодны, потому что не учитывают эти рукописные пометки, а из них следует полная противоположность тому, что я до сих пор предполагал – не зная, что выяснится позже. Попал, что называется, пальцем в небо.
Бывают дни, когда я верю в себя и свои аналитические способности; я хорошо выспался, позавтракал и иду в бюро с твердым намерением избавиться от ужаса, исходящего от дела Козика. Но чем здоровее и крепче моя воля с утра, тем более ничтожными оказываются к вечеру итоги. Снова у меня нет конкретных результатов, в лучшем случае обрывочные разработки, которые не тянут на характер окончательных.
Я, конечно, не настолько глуп, чтобы думать, что Румених обладает властью надо мной, над моей личностью, что она может меня уничтожить, а может быть, как раз этим сейчас и занимается, – но ощущение у меня именно такое. Если коллеги из отдела начинают говорить о деле Козика, то часто звучит выражение «собственная динамика», а иногда даже и «ужасная собственная динамика». Мне кажется, что они произносят эти слова с некоторым уважением, к которому примешивается испуг. Постепенно я понимаю почему.
Но у меня нет выбора. Румених сразу же спросила бы меня, почему я занимаю это место, если не готов работать с делом Козика, и с точки зрения банка этот вопрос был бы совершенно справедлив.
Короче говоря, в два часа ночи я сижу в нашей гостиной и пытаюсь делать какие-то осмысленные записи, пытаюсь добиться ясности. Ясность! В одном только этом слове таится столько горькой издевки, что у меня начинаются желудочные колики. Когда я лежал в постели, безуспешно пытаясь заснуть, то решил пойти в гостиную, чтобы продумать еще несколько вопросов, связанных с Козиком, и сделать заметки. Я считал, что хотя бы в самом общем виде все эти проблемы сидят у меня в голове. И естественно, это было грубейшей ошибкой. Без актов здесь ловить вообще нечего. Я искренне радуюсь тому, что утром пойду в офис, к своим актам. Вы заметили, что я называю эти акты своими? Пока я ими владею, пока нахожусь рядом, у меня все еще остается шанс во всем разобраться, систематизировать их, сделав порядок убедительным, провести блестящий анализ и предложить подкупающие решения. Я не прав?
Но сейчас, здесь, в гостиной, да еще и без актов, не имея возможность сделать хоть что-нибудь серьезное, думать о сне невозможно. Я вынужден бодрствовать. Предпосылкой для убедительного решения дела Козика является необходимость держать всё в голове. А это и есть моя главная сложность. В последнее время у меня все больше ошибок, совершенных по невнимательности. Этого не замечает никто, кроме меня да еще, может быть, мадам Фаруш, но она – черт ее побери! – просто обязана не открывать рот. И все же ошибки меня смущают. Мой мозг уже не в состоянии работать как раньше. Что бы я ни делал, у меня постоянно крутится вопрос: «А нельзя ли использовать мои действия против меня же?» Раньше ничего подобного не было. В «Сегодня великолепный день» написано, что такой способ Мышления – ориентированность на возможные упреки других и вероятные неудачи – негативен сам по себе. Если человек рассуждает так, то он, так сказать, магически притягивает к себе всякое дерьмо. Для подобного тезиса мне не нужны доказательства. Он и так убедителен. Всерьез я не верю, что смогу выстоять в деле Козика. У меня пока еще достаточно ясный разум, и я понимаю, что это невозможно.