— Нет же, меня не шкура интересует, меня личностный аспект волнует. Например, такая проблема: есть ли на свете такие ценности, во имя которых можно по доброй воле согласиться на снятие кожи.
— Ну, сударь, кощунственно даже ставить такую проблему, точнее ставить в такой плоскости. Ну а семья? Есть у тебя семья?
— Нету.
— Тогда все понятно. А у меня три дочери и двое сыновей, и каждый из них мне дороже моей собственной жизни, а не то чтобы какой-то паршивой шкуры. Ну а Отечество? Если бы стала проблема перед каждым нашим сотрудником, готов ли он отдать во имя процветания нашей Родины часть своего кожного покрова или весь с головы до пят, — девяносто девять процентов наших сотрудников, не задумываясь, согласились бы на добровольную эксдермацию.
— Все правильно. И я не протестую. Только станет ли лучше всем живущим от того, что я лишусь покрова?
— Я так понял, ты беспокоишься о том, пойдет ли твоя кожа в настоящее производство или просто сгниет за ненадобностью? Что ж, это вопрос важный. Любопытная проблемная статья. На подвальчик. А не смог бы ты дать нам этакую болванку статьи, а мы уж потом поразмыслили бы, чего и как с нею сделать? Что это у тебя в сумке тарахтит?
Сказать по правде, я в «Полено» шел не с пустыми руками. Бутылка великолепного зарубежного виски была добыта с невероятными усилиями, поскольку в стране действовал полусухой закон. Но я припас еще кое-что. Из маминых сбережений мне в наследство достался кулон с изумрудом. Я вытащил сначала виски, а потом, когда пропустили по одной, и кулон, так, показать из любопытства.
— Хочу продать, поскольку в трудном положении нахожусь…
— Продавать такую вещицу? Ты с ума сошел! Ей цены нет. Оставь, я проконсультируюсь со специалистами и скажу, какова ее стоимость. — Он небрежно кинул кулон в ящик стола и продолжал как ни в чем не бывало: "Ну что ж, попробуем поднять проблему кожного покрова на должную высоту. Жду тебя через недельку".
23
Не успел я выйти из комнаты Колдобина, как меня догнала Лиза.
— Хочу, — сказала она и улыбнулась. — Хочу спасти тебя. У меня есть для тебя новости. Наш партийный босс заигрывает и с Хоботом, и с Праховым. Он спит и видит, чтобы каждому из них сделать какую-нибудь гадость. Я узнала, что он уже переговорил с шайкой твоих бандитов — Мигуновым, Бубновым, Ковровым и с этим Свинствовым.
— Свиньиным, — поправил я.
— События складываются так, что ты можешь стать самым популярным человеком в стране. Босс заказал этим твоим бандитам большой материал, где добрая половина будет посвящена твоей эксдермации. Не исключено, что по этому поводу будет проведен референдум…
— Будут опрашивать: снимать или не снимать кожу?
— Не говори глупостей. Все значительно сложнее, чем ты думаешь. Ты поставил себя в крайне трудное положение. Ты отказался помочь своему родному коллективу, свои личные интересы поставил выше общественных.
— Но это не так.
— Какая разница? Из тебя сделают козла отпущения. Скажут, что ты виноват и в том, что в стране плохо, что нет продуктов, что кругом сплошная разруха. Если их статья выйдет, тебе не сдобровать. Статья будет на руку Прахову. У тебя есть какие-нибудь выходы на команду Хобота?
— Есть.
— У меня тоже есть. Действуем вместе. Ты по своим каналам, я по своим. Нужно, чтобы хотя бы на время тебя взял под защиту какой-нибудь хоботовский прихвостень.
— Ты Горбунова не знаешь?
— Какого Горбунова? Помощника Хобота?
— Да, он будто бы помощник. Он частенько бывает у моего приятеля Тимофеича.
— Горбунов — это хорошо. Не теряй ни минуты…
— Меня вызывают в НИИ. Мигунов требует к себе.
— Понятно, значит, уже завертелось.
— Может, не ходить к Мигунову?
— Нельзя давать им повода. Пришьют тебе недисциплинированность, неуважение к руководству и прочую чепуху. Иди немедленно, а пока зайдем-ка вот сюда, — и она втолкнула меня в темный лестничный пролет. — Тут совсем глухо, и нам никто не помешает, — сказала она, источая дынный аромат…
24
— Вы вели себя безобразно, неуважительно, — сказал Мигунов, когда я пришел на службу.
— Некорректно, некорректно, — затянул Бубнов, отпрыск какого-то Бубнова, не то повешенного, не то расстрелянного в каких-то казематах в конце второго тысячелетия. — Так патриоты своего учреждения не поступают. Вы наказали не только себя, но весь коллектив. Пятьдесят тысяч в казну нашего НИИ — это значит бесконечно прекрасные перспективы улучшить оборудование экспериментальных лабораторий и, наконец, повысить зарплату остронуждающимся сотрудникам. Вы просто немилосердны, Степан Николаевич. И мне совершенно непонятны ваши мотивы отказа. Я никогда не поверю и не смогу согласиться, что вы поступили так, чтобы спасти свою шкуру. Никогда вас не считал шкурником. Я теперь не знаю, что вы ответите общему собранию. Народ ждет встречи с вами. Все низкооплачиваемые настроены против вас. Больше того, они готовы вас разорвать. И я могу войти в их положение. Шестьдесят процентов этих бедствующих сотрудников вот уж третий год не принимают ванн из козьего молока, не едят перепелиных яиц и не пьют розового масла, что, как вы сами понимаете, отрицательно сказывается на их самочувствии. Двадцать процентов из общего числа не пользуются одноразовыми шприцами и не в состоянии вылетать на лыжные прогулки к Северному и к Южному полюсам, а остальные пятнадцать процентов вынуждены работать по четыре часа в сутки, чтобы заработать гроши на собственный бассейн и на приобретение одного-двух самолетов. Они, признаюсь вам, если мы не защитим вас, сдерут с вас шкуру и скажут, что так это и было, да-да, что вы вошли в Собрание уже ошкуренный.
— Что я вам посоветую, — по-доброму заметил Мигунов. — Спасти вас может только чистосердечное раскаяние. Покайтесь перед Общим Собранием, скажите, мол, попутал бес, исправлюсь, и дайте торжественную клятву, что вы выполните все требования народа.
Я ничего не ответил. Мне было жалко себя. Жалко загубленной моей жизни, и было невыносимо больно оттого, что я не видел выхода, так как все были против меня.
— Ну и лады, — захлопал в ладоши Бубнов. — Я так и знал, что он согласится…
Хотя я ни с чем не соглашался, но меня стали все поздравлять, точно я добровольно дал добро на участие в убийственном спектакле с моей эксдермацией. Меня похлопывали по плечу, обнимали, гладили и вот так, обласкивая, втолкнули в зал Общего Собрания. Выступал от общественных организаций Свиньин. Он вспотел, точно дирижировал оркестром. Жилы на его шее напряглись с такой силой, что вот-вот должны были лопнуть. Глаза тоже грозились выскочить из раздавшихся орбит. Он витийствовал:
— Мы добились уже такой демократии, какой никогда не было и не будет. У нас на каждое место баллотируются по сто два человека. Нам удалось из них сорок шесть человек разоблачить как злостных расхитителей казны, двадцать четыре человека умерли во время допросов, поскольку неопровержимые доказательства об их скрытых злодеяниях были выложены следствием и оставался только один выход, каким и воспользовались их коррумпированные организмы. Тридцать один кандидат, будучи замешанным в личной нечистоплотности, стремились посредством депутатской должности улучшить свое благосостояние, что также было неопровержимо доказано. Причем у семнадцати из них повышенные сексуальные потребности, что зафиксировано местными советами недозрелой и перезрелой сексуальности. Кроме того, шестеро из этих семнадцати принимали в разных формах участие в создании международной оргаистической ассоциации. В итоге остался один депутат, который не мог совершить никаких преступлений и никогда не сможет их совершить, поскольку находится вот уже двадцать лет в бессознательном состоянии: прогрессирующий шок как результат глубокого разочарования в справедливом устройстве нашего бытия. Этот претендент в депутаты, получивший кличку Юродивый, вызывает всеобщее расположение народа, который убежден, что из шока его может вывести искреннее человеческое страдание, каким может оказаться публичная эксдермация, в частности, нашего уважаемого патриота и демократа: мерлиста и антимерлиста, фобоюба и юбофоба, гражданина Сечкина Степана Николаевича.