— А дальше, дальше что? — не унимался Гриша.
— Дальше Ставрогин подробно описал свое преступление и решил обнародовать его. Он стал искать безмерного страдания, как он сам выразился, чтобы искупить свою вину…
— Вот ты к чему! Вот ты к чему клонишь, — это Сеня Замуруев вдруг на меня окрысился.
— Ты что, спятил! — спокойно возразил я.
— Я понял. Все понял! — заорал снова Сеня, обращаясь к Шамраю. — Наседка! Подсадная утка! Я понял!..
Дикое и несправедливое подозрение застигло меня врасплох. Омерзительные слова были произнесены, и у всех точно глаза открылись. Все встали и медленно двинулись в мою сторону. Глухое отчаяние навалилось на меня. Такой неожиданный поворот — они же могут избить до полусмерти! Это лучшее, что они могут сделать! А худшее?!
— А я-то думал, ты человек, Сеня, — сказал я и стал ждать разрешения собственной участи. Глядел в потолок, точь-в-точь приговоренный к высшей мере — тупо и отрешенно. Сопротивляться бесполезно, я это понял. Сопротивление усилило бы уверенность в том, что подозрение Сени имеет под собой почву.
— Так вот чего он захотел? С повинной! А с какой повинной, когда я не виноват. Это он убил двух баб! У него золотишко припрятано…
Сеня нес околесицу. Это меня и спасло.
— Ну ладно, телок, закрой хавало, — прикрикнул на него Шамрай и провел ладонью по Сениным губам.
Этот оскорбительный жест, однако, примирил и успокоил Сеню. Мы легли согласно распорядку спать. В полночь я ощутил вдруг на своей груди чью-то шершавую ладонь. Попытался вскочить, но был тут же прижат к койке.
— Я тебя сразу узнал, — шептал Шамрай. — Скажи, где кулон?!
Рука продвинулась к шее и сначала мягко, а затем плотнее стала сдавливать мне горло.
— Я сам ищу кулон, — сообразил ответить я. — Думал, он у тебя.
— А у Сашки не может быть кулона?
— Откуда ты знаешь Сашку?
Шамрай тихо рассмеялся:
— Она моя любовница.
Я вырвался из его когтей.
— Врешь!
— Глянь сюда. — Он зажег спичку и показал крохотную фотографию: Сашенька с нарисованными усами, обнаженная и в котелке сидела на коленях у Шамрая.
Тюремные сны мои
Меня обвиняли в убийстве. И я признавал свою вину. Меня обвиняли в растлении, и я признавал свою вину. Меня обвиняли в распутстве, и я признавал свою вину.
Рядом на коленях стоял Вася. Он говорил:
— Она целовалась со мной и еще говорила, что у меня сладкие губы и сладкие, как леденцы, зубки. Когда моя рука прошла по животу ее, она задрожала вся и сказала: "Потом" и повторила: "Потом, Васенька!" Я побежал в поселок за вином, а она, я это увидел, целовалась с моим напарником. "Ты изменила мне!" — сказал я, а она ответила: "Он же твой друг". "Не друг, а напарник", — сказал я и дико разозлился. "А у тебя за мое отсутствие ничего с ним не было?" — спросил я. "Было! — ответила она и засмеялась. — У него все соленое". Тогда я представил все, что у них могло быть, и дикая злость охватила меня. "Не злись, — сказала она и поцеловала меня в губы. — Ты лучше". "Ты еще не знаешь, какой я", — сказал я и обнял ее так крепко, что она закричала: "Пусти!" А я не отпускал. В ее руке была консервная открывалка, и она колотила ею по моей голове, а я всю равно ее не отпускал, пока все не закончилось…
— Дальше что? Что дальше? — спрашивал большеголовый.
— А дальше пришел мой напарник и стал ее успокаивать. А мне она стала противна, и я ушел к реке. Когда я уже был внизу, Верка закричала.
— И что ты сделал?
— Я разделся и выкупался, мне было противно и хотелось все смыть с себя… Когда я поднялся наверх, мой напарник снова успокаивал Верку. А она тихо плакала. А потом мне снова захотелось побыть с Веркой, и я попросил напарника сходить к реке…
— Ввести пострадавшую! — приказал Шамрай.
Вошла девушка с лицом, прикрытым кем-то. Это была Сашенька.
— Ты иди к реке, — приказал мне Шамрай, а я займусь дознанием.
Я кинулся к Сашеньке.
— А ты не знал? Я и есть Матрешка… Вот он, Ставрогин, — и она указала на Шамрая.
Большеголовый хохотал, и его смех гремел повсюду, и от этого все дрожали кругом.
— Не может этого быть! — кричал я Сашеньке.
— Может. Все может, — отвечала она. — Ты же сам говорил, что жизнь полна неожиданностей. Где твой Петров? Где твой Данилов? Их нет! Нет! А Шамрай есть. Он вечен!
— Ложь! Неправда! — кричал я.
— Это правда! Правда! — тихо говорил Гриша. — Мы все матереубийцы. Кто убил Анну Дмитриевну, нашу общую мать? Разве не ты? Разве не ее дочь? Каждый из нас идет к убийству своих близких, потому что исчезло родство! Я всегда ненавидел свою мать, потому что переродилась и стала такой моя любовь к ней. И Вася убьет свою мать, и его напарник убьет свою мать, и Верка убила свою мать, и Шамрай умертвил свою мать, и Сеня убил свою мать, и ты убил свою мать. Матереубийство — знамение времени, потому что разобщенность стала сильнее родства.
Я никогда не искуплю своей вины. У меня всегда перед глазами будет стоять худенькая маленькая мама с испуганными глазами. Когда она умирала, я дрожал от страха, а ее глаза смеялись, она проклинала меня. Она знала, что погибнет от моей руки. Она плакала по ночам и читала молитвы, а я кричал ей: "Заткнись!" Однажды ночью она пришла ко мне, подкралась, чтобы поцеловать, а я прогнал ее. Я убивал ее каждый день, каждый час и каждую секунду. Я должен умереть!
— Это не так! Это неправильно, — раздался тоненький серебряный голосочек. Это вошла в судилище Катя-маленькая. Вся в голубом, и глазки у нее сияли. — Мой папа меня убил, а я все равно его люблю. Мой папочка не самый лучший, а я все равно его люблю.
— Катя, что ты мелешь? Ты же живая, — возмутился я.
— Нет. Я умерла. От меня все отказались. Все надо мной смеялись, кричали: "Разденься, мы тоже хотим тебя рисовать". Мне было очень стыдно, и я решила умереть. Когда все вышли из палаты, я забралась на подоконник, увидела птичек на проводах, солнышко и сделала всего один шажочек — и умерла. И совсем это не больно.
Я плакал во сне, кричал, а когда проснулся, надо мной стоял Гриша.
— Что с вами? — робко спрашивал он, протягивая руку.
Я ухватился за его ладонь, притянул Гришу к себе, и мне больше всего на свете хотелось, чтобы он не уходил, чтобы хоть чья-то живая душа была рядом со мною, чтобы хоть чье-то тепло согревало меня.
Явь
Сны снами, а явь явью. Я проснулся и ощутил, что у меня вскоре начнется нормальная тюремная жизнь, которую я вполне заслужил. Отвратительный туалет, паршивый завтрак, разговоры о предстоящих допросах, выяснение отношений и так далее. Мне стало казаться вдруг, что то, что со мною происходит, это и есть моя настоящая жизнь. А то, что было раньше — Жанна, трансцендентная живопись, Рубцовы и Шурики, Анна Дмитриевна, белая роза, Катя-маленькая, — все это сон. Вспыхнула ненависть к творческой моей работе. Я ощутил даже страх из-за того, что, выйдя отсюда, придется вновь взяться за кисть и писать никому не нужные картины. Кто-то из философов заметил, не следует творить "дурную повторяемость". Вдруг мои силы будто разом исчерпались. Мне не хотелось выходить из этой камеры. Я боялся встреч с Сашенькой, детьми, Соколовым, Костей, Шуриком, Шиловым, Федором, Раисой и многими другими. Кто они для меня? Кто я для них?