Нет худа без добра
У меня привычка считать, что все к лучшему.
Я лежал в камере и сводил сам с собой счеты.
— Так тебе и надо.
— Но ведь несправедливо же?
— Не в этом дело.
— А в чем?
— Неужели не знаешь, в чем?
Откуда-то в мозг поступали тайные сообщения. Они таились на самом донышке души. А теперь их кто-то всколыхнул.
— Не так ты живешь. Вот и получил за это.
— За что — за это?
— Ничего в этом мире не происходит так просто, господин детерминист.
— Какие же у меня грехи? Развод с женой — не по моей вине.
— Так уж не по твоей. Она хотела ребенка, а ты делал все, чтобы его не было. Ты отправил ее в больницу тогда, когда…
Всплыло лицо Жанны. Молящий взгляд: она ждет желанных слов. А ты напоминаешь о другом: "Не забудь зубную пасту…"
— Ты убийца. Убийца! — это тайное обвинение терзает, жжет меня изнутри.
Как прекрасна была Жанна, когда подкрадывалась, шепча:
— У меня есть секрет.
— Скажи, — попросил я, а в душе шевельнулась тревога: "Опять про то же самое. Неужели опять про это? Конечно, иначе откуда же столько света в глазах, в лице, даже кончики волос вспыхивают искорками". И нежные руки Жанны рисуют в воздухе что-то узнаваемое, что-то живое и крохотное.
— Это же все изменит в нашей жизни, — говорит она. — Придаст смысл.
— А придаст ли? — с сомнением произношу я. — Еще не время. Не время! Не время! Я не готов быть отцом. Пойми — не готов!
— Будешь готов, когда совсем состарюсь? — вскипает Жанна и хлопает что есть силы дверью.
Точно так же резко, со злостью швыряется на стол сковородка с яичницей.
— Ешь!
— А ты?
— Я не буду!
— Как после этого рожать, — говорю я и ощущаю собственный подловатый упрек.
А Жанна плачет, и лицо ее уродует гримаса. Странная у нее манера реветь: выплеснула все — и как ни в чем не бывало.
Звонок.
— Слушаю вас. Прекрасно. Еду, милочка. Обязательно кутнем. Скажи Степке, я его целую. Это со службы по поводу премии.
Степку я ненавижу лютой ненавистью.
— Я рад за тебя и за Степана, — говорю я. — Привет Степочке, — это мой новый укол исподтишка. Теперь я вновь ощущаю собственную подловатость, как ощущал щекой цементный пол недавно.
А когда совсем к разводу подошло, стало жаль и себя, и Жанну. Спросил:
— Ты к Степану пойдешь?
— Не твоего ума дело! — заорала Жанна.
У Степана, должно быть, не случилось бы такой нелепости, размышляю я, глядя в потолок камеры.
— За все надо платить, — сказал я как-то Сашеньке. Сказал по поводу какого-то пустяка.
— Ненавижу подобную философию, — ответила Сашенька.
Где она теперь, Саша-Сулеймаша: что-то есть в ее облике восточное. Что? Скрытое коварство? Особая нежность?
— А ты хотела бы… родить?.. — спросил я, невольно сравнивая ее с Жанной.
— Вы с ума сошли, — перешла она на "вы", — кому это нужно!
Ответ понравился мне. А сейчас стыдно, мерзко на душе.
— Я ненавижу сладострастников, — заявила Саша.
— Я типичный сладострастник, — признался я.
— Нет, неправда.
— А кто же я?
— Ты — духовник. Когда ты придешь к настоящей духовности, то создашь многое.
Мы вместе с Сашей прочли главу из "Бесов". О Ставрогине. Письмо Ставрогина о своих злодеяниях.
Сейчас в камере мне хочется рассказать про Ставрогина. О том, как Николай Всеволодович пришел к отцу Тихону.
Я уже знаю сокамерников. Вася Глотов сидит за изнасилование. Вася после армии работал на дальних рейсах. Вдвоем с напарником подвезли девицу. У озера сделали стоянку. Приготовили ужин. Вера, так звали девицу, оказалась веселой. Выпили. Включили музыку. Потанцевали. Верка и не сопротивлялась, по рассказам Васи, а когда въехали в город, кинулась к постовому: "Изнасиловали". Сука, конечно.
Напротив меня Сеня Замуруев, ему вменялось дерзкое хулиганство. Он поднял руку на бригадира. Считает, что не виноват: "Мою работу приписал другому — я ему и врезал. Он ответил, тогда я ему и приварил".
Рядом с Сеней пустая койка. А у окна лежит богатырь — Гриша. Он убил мать. Как это случилось, он не знает. Она полезла, он толкнул. Она упала. Ударилась о косяк и умерла.
Гриша испуганно глядит на нас. Его не покидает состояние растерянности. Мне кажется, что он постоянно плачет. Он не ест. Отдает все ребятам.
У Гриши красивое лицо, огромные рабочие руки, крепкая спина кузнеца.
Меня тоже попросили рассказать, за что посадили. Я махнул рукой: "Драка" и предложил:
— Хотите жуткую историю расскажу?
— Расскажите, — просит Вася.
Гриша молчит, однако глядит на меня внимательно: какие еще могут быть жуткие истории после того, что произошло с ним.
Сеня повернулся ко мне, говорит весело:
— Хоть отвлечемся.
Я начинаю рассказывать о том, как богатый князь Николай Всеволодович Ставрогин, смелый, отважный, несколько странный человек, однажды на балу повел себя следующим образом: "Ваше сиятельство, я вам по секрету что-то скажу!" — и хвать губернатора за ухо и стал жевать преспокойненько, будто бы это не ухо живое, а жевательная резинка; так вот, у этого князя было три квартиры, в одной он сам жил, другую содержал для одной барыни, любовницы, а третью — для ее горничной Нины, которая тоже была его любовницей… Так вот на этой последней квартирке вместе с хозяйкой жила дочь, десятилетняя Матреша. Девочка чистая и слабенькая, как стебелечек. Судя по всему, ее воображение поразил Ставрогин.
Я рассказывал трагическую историю и поражался тому, как менялись лица моих сокамерников. Однако мне пришлось прервать рассказ. Дверь нашей камеры загремела, и на пороге показалась знакомая мне фигура Шамрая.
— Привет! — сказал он, оглядывая всех.
Когда дверь камеры захлопнулась, большеголовый подошел к Грише и сбросил его вещи на пол.
— Я у окошка люблю, — пояснил большеголовый.
Гриша тупо поглядел на свои вещи, потом поднял одежду и переложил вещи на свободную койку.
Шамрай обвел всех глазами и остановил взгляд на мне:
— Где-то видел. А где — не припомню. Ну и разрисовали тебя, брат… За что?
Я смолчал.
— Так истории, значит, рассказываете? Истории — это хорошо. Валяй, рассказывай дальше…