И тем не менее он чувствовал: стоило рисковать, чтобы все это увидеть. Даже если б он умел говорить, он не смог бы объяснить ни себе, ни другим, почему ему было достаточно одного взгляда на новое существо, поселившееся здесь, чтобы понять, что весь его мир безвозвратно изменился.
8. Перст Господень
Они его заперли.
В подвале под подворьем игуменовым, где тьма, сырость и запах гнили напоминают о преддверии пекла. Хотели, наверно, этим самым ему об проклятии адском напомнить, что неизбежно его ожидает, коли он свою работу сатанинскую не уничтожит. Но он весь во власти демонов, не слышит ничего, только насмехается над ними, издевается, хохочет хохотом злобным, дьявольским, говорит: пусть сами попробуют его картину жуткую на своде в какую-нибудь другую, богоугодную, переделать.
Так ведь пробовали, — а что еще им оставалось, трусам долгополым, сильно их страх обуял, это ясно видно, хотели от судьбы своей злосчастной уйти, пробовали, — но лучше от этого не стало. Сами заново оштукатурили свод (меня не позвали, подозревают, наверное, что я в сговоре сатанинском с Мастером), лишь бы закрыть те картины адские страшные, что сатана лично, рукой моего господина, начертал, чтобы надругаться над Господом нашим пресвятым. Надеются они, по-хорошему или по-плохому, но заставить Мастера заселить свод созданиями святыми, небесными и уничтожить эту пустыню адскую с тремя солнцами отвратными и кругом гнусным — главным знаком дьявола.
Оштукатурили они свод, но ненадолго. Уже на следующее утро, на рассвете перед заутреней, при зари первых проблесках, что звезды с неба изгоняют, дьяконы, оставленные бдить под сводом проклятым, чтобы своим присутствием освященным силы нечестивые отогнать, примчались в ужасе, словно за ними сто чертей гонятся, на подворье игуменово, крестясь, как безумные, и вопя во весь голос: «Чудо! Чудо!»
Будто не находили других слов, чтобы ужас высказать, который переполнил их души невинные, а лишь выкликивали нечто бессвязное и бессмысленное, разбудив своими криками испуганными всю братию монастырскую да и меня, раба Божьего, — у меня всегда сон чуткий был, — и поспешили мы за встревоженным игуменом в церковь со сводом оскверненным, чтобы, преисполненные страха и предчувствий мрачных, новый дар, дар сатанинский, непрошеный принять.
Я последним прибыл, ибо меня в монастырском дворе задержал звук страшный, дьявольский. В первый миг показалось, что он из самых недр земных идет, из проклятого жилища потомства нечистого. Но чуть придя в себя, хоть и стиснул мне грудь некий холод разобрал я, что этот хохот жуткий, нечеловеческий доносится не из адских глубин, а всего лишь из подвала, где моего Мастера заперли.
О, уж я-то слишком хорошо знал все звуки, что он издавал, — и спокойные, ласковые, и сердитые, гневные — чтобы ошибиться. Голос был его, но будто из уст прокаженных самого нечистого исходил. Нет такого существа человеческого, что могло бы издать подобный смех сатанинский. Только наслаждение, что дьявола охватывает, когда он у Всевышнего душу очередную отнял или навел на грех и зло, может быть причиною хохота столь ужасного.
Остановился я на миг как вкопанный и поглядел в щель узкую, через которую только свет дневной, Божий проникал во тьму подвала холодного. Озноб тряс меня — вот сейчас за смехом дьявольским Мастера оттуда и трубы иерихонские, судные, протрубят, о Суде страшном оповещая, а за трубами хлынут и полчища страшные, подземные, чтобы ввергнуть нас в бездну адскую, огненную.
Но ничего подобного не произошло, хвала Господу вечная. Смех жуткий, нечеловеческий утих, сменился хрипом и клекотом, словно враг неожиданно в покое Мастера оставил, чтобы самому глоткой слабой и непривыкшей довести до конца свой хохот сатанинский.
Полная тишина мучительная, что настала внезапно, не уменьшила, а, напротив, увеличила страх мой, и я, обернувшись и увидев, что один-одинешенек стою посреди двора монастырского, поспешил вслед за всеми посмотреть на новое чудо в церкви. Благодарил я Господа, что кроме моих, ничьи чужие уши не слышали этот рык загробный, насмешливый, исшедший из уст нечистого, ибо сомнений не было больше — Мастер мой в полной его власти.
Но надежда моя слабая, что Мастер может еще избежать судьбы своей злосчастной, неумолимой, исчезла, едва я ступил под свод проклятый и оказался среди монахов, что стояли, дрожа, в молчании. Глаза их были вверх подняты или смотрели в сторону куда-то, крестились они и еле слышно молитвы шептали. Я тоже глаза поднял и увидел… Чудо, воистину, но чудо не Божье, а, ясное дело — сатанинское.
Ибо там, где долгополые до вчерашнего захода солнца, с таким усердием, которое только страх жуткий внушить может, свежей белейшей штукатуркой замазывали ту картину, что больше всего очи правоверные оскверняла, — там никакой штукатурки больше не было! Мерзость сатанинская, с дерзостью Господу сопротивляясь в самом Его храме, силой некой одаренная, сбросила с себя покров праведный и вновь в своей наготе безобразной открылась, со знамениями нечистого, теперь еще и пылающими огнем адским. Три солнца мерзких цвета отвратного, будто три гнилых зуба дьявольских, сияли надменно со свода злосчастного, а круг вражий, престол царства подземного, начал как бешеный дрожать и вертеться, словно колесо безумное с телеги, что на тот свет души проклятые увозит.
Но этого всего будто мало было ангелу черному, павшему, чтобы свести свои счеты несводимые со Всевышним, исполненным праведности бескрайней; ибо только глаза мои, не привыкшие к чудесам дьявольским, наполнились ужасом жутким при виде ожившего свода страшного, как откуда-то снаружи, сначала тихо, а потом все сильнее и громче вой какой-то донесся, поднялся и эхом биться стал о стены каменные, мраморные здания этого древнего, Божьего, и долгополые дрожать начали и вокруг себя озираться, ожидая, видно, что этот глас гнева Господня, праведного, который никто живой не слышал со времен древних, иерихонских, обрушит им на головы свод сатанинский проклятый.
Хотя преданность вере и велит им без ропота и с благодарностью принимать, как Иов древний, наказание любое, что Господь для них приготовил в праведности Своей безграничной, осуждая за грехи их — тайные, но Ему ведомые, — монахи все же страху поддались и в сутолоке великой, крестясь и руки вздымая, толкаясь недостойно и крики бессвязные испуская, из церкви во двор монастырский бросились.
Поспешил и я, позади всех, страхом еще большим гонимый, ибо думал, что знал, откуда этот гром ужасный раздается. Не гнев Господень это, но хохот подземный сатанинский, землю сотрясающий; страшен он, но ничто против того, что я перед тем, как в церковь вступить, слышал из темницы под подворьем игуменовым. Что только для моих ушей тогда предназначено было, теперь, стократ умноженное, услышат все, и поставит это печать окончательную, ужасную, дьявольскую на приговор бедному Мастеру моему.
Уверенный твердо в этом, оказался наконец и я снаружи, сразу же в ужасе направив взгляд свой на подвальное окошко маленькое, но — новое чудо! — не выбивались оттуда языки пламени адского и не доносился хохот сатанинский довольный. Ох, нет, совсем другая картина открылась. Свет белый, ангельский, что только милость Божию означать может, блаженство вечное лугов Эдемских, изливался из темницы господина моего. Однако что толку, коли все глаза, кроме моих, смотрели не туда, а куда-то вверх, на свод небесный, только алеть начинающий.