Сон глубокий, без сновидений беспокойных, более всего тогда духу моему исстрадавшемуся подошел бы, но на милость такую я надеяться не смел. И вправду, вскорости мне приснился сон. Чудесный сон, но не из тех, что заставляют вас в поту и с дрожью просыпаться, полные ужаса подземного, с цепи ржавой спуская чудищ столь гнусных, — наяву вы и представить себе не могли, что они где-то в закоулках рассудка вашего грешного обитают. Нет, это другой сон был, ужасом также пронизанный, хотя никакой слуга сатаны чудовищный и страшный не устремлялся на меня, убогого, из бездн подземных.
Я, невежда, смысла не понимаю пощады этой от чудищ жутких адских, ибо во сне как раз в аду я и очутился. Узнать было несложно — ведь я его глазами собственными еще днем минувшим видел на своде проклятом монастырском, рукой дьявольской Мастера моего, грешника из грешников, втайне изображенным весьма верно.
Я шагал, смятенный, по месту тому, пустынному совершенно, следов никаких босыми ступнями своими на пыльной поверхности не оставляя. Мрак полный дня адского разгоняли лишь те три глаза бесформенных, что со свода низкого свет свой мутный, разноцветный изливали, путь мне к цели неизвестной освещая. Но вскорости самый большой из них за горизонт близкий закатился, и меня предчувствие жуткое охватило, ибо ничем иным это быть не могло, как судьбы злой, проклятой, предвестьем.
Так шел я, страхом все большим томимый, одинокий, как ни одно существо с сотворения мира, и ни единой души живой вокруг не было — ни травки зеленой, ни зверя домашнего или дикого, ни даже пения птичьего, утехи и в страданиях самых горьких. Одиночество это наконец столь мучительным стало, что пожелал я хоть какое-нибудь существо увидеть, пусть то будет и отродье отвратительнейшее самого нечистого — лишь бы проклятие кончилось это, — но никто ко мне в путешествии мрачном, однообразном не присоединился, чтобы муку и тоску со мной разделить.
И когда уже думал я, безнадежно обессиленный ходьбой бесконечной, что последнее наказание наконец меня постигло, что суждено мне шатание вечное, безысходное по кругу этому адскому, в душе моей надежда зарождаться стала. Надежда странная, сну бессвязному свойственная, что все же выйду я из круга, когда прибуду куда-то, но не мог я сказать, где это место, ибо повсюду, куда хватал глаз, лишь та же пустыня была, голая, бесплодная, какая, должно быть, существовала до первого слова Господня, которым свет от тьмы отделен был.
Но мрачность эта безжалостная не уменьшила веру мою неожиданную, и стал я шагать бодрее, как человек, по важному делу идущий, хотя цели никакой не стояло передо мной. Но знал я откуда-то, смутным неким образом, что цель эта явит себя, как только я до горизонта скалистого доберусь, как раз туда, где солнце адское большое зашло недавно — или это давно случилось? — чтобы путь сокровенный мне указать.
Легкость новую, походка моя даже и тогда не потеряла, когда понял я ясно, что как бы ни спешил, край света подземного так же далек от меня остается, близок и недостижим одновременно, словно по шару какому-то иду, ни начала, ни конца не имеющему, а не по равнине подземной, что окончание свое все-таки должна иметь.
И не только не ослабел я, но крепость моя стариковская в упорство и жилистость средних лет с каждым шагом превращалась, а потом и в свойства возраста еще более молодого, в мощь и бодрость годов юных, соками буйными напитанных. Возвращение мое во сне во времена минувшие, давно позади оставленные, и на этом не закончило движение свое чудесное — я продолжил в источник молодости погружаться, теперь уже глупым восторгом мальчишечьим объят, что шаг мой быстрый в бег безумный превратил к цели, которая, все еще недоступная, уже, однако, очертания приобретать стала.
Пока спешил я так по краю адскому, все такому же мертвому, хотя, с душой восторженной, больше со страхом вокруг не смотрел, взгляд мой на миг на руки мои старческие упал, которые одни из-под рясы высовывались. Но вместо жил сухих и кожи морщинистой, потрескавшейся увидел я ручки свежие детские, еще никакого греха не знавшие, с ногтями обгрызенными, а ногти я грыз, когда совсем маленький был, по давнишним рассказам матери.
Воспоминание о матери бег мой сумасшедший тотчас прервало, и я встал как вкопанный посреди пустыни адской пыльной, что ничуть не отличалась от прежней. И узрел в тот же миг, что цели неизвестной достиг наконец, что круг полный прошел, к началу всех начал вернулся. Что не один я больше.
Выбрался я на четвереньках из рясы, огромной теперь для меня, звуки мычащие издавая, безгрешно нагой, как все мы при рождении бываем. А затем из уст моих крик первый вырвался, чтобы о вступлении мучительном в долину слёз нового раба Божьего оповестить, в хижине горной, рядом с очагом, посреди крови и слизи и стонов слабых женских, словно прямо из утробы разверстой идущих.
Но боль и моя, и матери быстро утихла, как только руки наши дрожащие соединились касанием блаженным, что единственным утешением является под небесами.
12. Касабланка
Сегодня ночью Сара опять дежурит.
Не знаю, как ей удалось опять поменять смену — ее дежурство должно было быть только через три вечера. Наверное, Бренда и Мэри не особо рвутся провести ночь вместе со мной. Обе замужем, а у Бренды еще и дети, так что им, видимо, приятнее остаться с семьей, чем бодрствовать возле неподвижного больного, хоть мы недавно и удвоили плату за ночные дежурства. Однако не только деньги заставляют Сару, не обремененную семейными обязанностями, заботиться обо мне в то время, когда все в доме спят и никто не заходит в мою комнату до утра. Есть у нее и другие причины, но о них не знает никто, кроме нас двоих, а открыть их я не могу, даже если б захотел.
Проклятая болезнь, из-за которой мне и пальцем не пошевелить! В буквальном смысле. Несколько месяцев назад я еще мог двигать двумя пальцами на левой руке — средним и безымянным, и этого было достаточно, чтобы хоть как-то нажимать клавиши компьютера и таким образом общаться с окружающими при помощи синтетического голоса, но теперь я и на это не способен. Врачи говорят, что болезнь может только усилиться. Они больше не скрывают этого от меня. Миотрофический латеральный склероз. Не понимаю — что еще в моей моторике может отказать? И так ни одна мышца не двигается.
Самое худшее в этом параличе, что я калека лишь снаружи. В больном теле здоровый дух. Внутри я абсолютно нормален. Даже более того. Мой мозг никогда не работал так быстро, как сейчас, когда я полностью парализован. В моей голове роятся замечательнейшие модели космоса, я иду к Великому синтезу, но что от всего этого толку, коли я не могу ничего никому сообщить. Словно гениальное растение. А я столько мог бы сказать! Я понял наконец, где ошибся старик Альберт, знаю, что обмануло Фейнмана, я отверг заблуждение Пенроуза. Я — на самом пороге Объединения теории. Может, еще одна ночь, если Сара опять не начнет, но она, похоже, собирается…
Пенроуз приходил навестить меня несколько недель назад, и только по его поведению я понял, насколько ухудшилось мое состояние. Я напрягся изо всех сил, чтобы как-то объяснить ему то, что окончательно понял о скрытых струнах, хотел сказать ему, что меня наконец достигли первые вибрации их гармонии, рондо, что играют кирпичики, из которых построена Вселенная. Я хотел также попросить его рассчитать кое-что для меня на большом университетском вычислителе — я трачу столько часов, мучаясь в уме с тензорами, лишенный даже карандаша и бумаги, а сделать необходимые расчеты можно за какие-нибудь четверть часа на этом новом чуде из Силиконовой долины. У американцев нет таких физиков, как у англичан, но они, по крайней мере, понимают толк в технологии.