Девятый час предстал в образе молодых и не очень людей в золоте, в перстнях, дорогих сорочках, тысячедолларовых ботинках, при непростых, посверкивающих бриллиантами часах и крохотных (как они ухитрялись набирать толстыми пальцами длиннющие номера?) мобильных телефонах. Одна стена часа-сектора была сплошь в богатых иконах-новоделах. У Никиты не было ни малейших сомнений, что иконы написаны по заказам этих отнюдь не бедных людей. Он примерно представлял себе, что это за люди, и не сомневался, что фонд «Национальная идея», где они в данный момент находились, не мог существовать без (по крайней мере финансового) их участия.
Люди между тем почти вплотную подходили к сочащемуся золотом, киноварью, кобальтовой синевой иконостасу, подносили руки ко лбам, желая перекреститься, но какая-то сила не позволяла им это сделать, как если бы иконостас и эти люди были одинаково заряженными, а потому отталкивающими друг друга кусками металла.
Отступив, они пристально и с недоумением вглядывались в написанные и освященные за их деньги иконные лики и библейские пейзажи, как будто хотели с их (оплаченной) помощью прочитать будущее и навсегда забыть прошлое, но, судя по тоске на лицах, ничего не могли там прочитать (и, следовательно, забыть), а если что-то и могли, то прочитанное (и не забытое) их отнюдь не радовало.
«Наша, так называемая, элита, овладевшая достоянием страны, — пояснил Савва. — Она образовалась из трех источников, трех составных частей: прежней власти, криминала и дурного, возникшего в последние годы СССР, бизнеса, основанного исключительно на ущербности тогдашнего внутреннего рынка, готового сжирать любые объемы дешевого иностранного ширпотреба, а также на разнице внутренних и мировых цен на все, что можно было вывезти. Я не знаю, как точно охарактеризовать этот час, — замялся Савва, и Никита понял, что брату больно (пусть и виртуально) хоронить этих стремительно старящихся людей с неизбывной тоской в глазах, потому что и он кормился их щедротами, как воробей клевал крошки со стола, за которым эти люди расправлялись с цельнозапеченной, щедро политой водкой, вином и пивом тушей национального достояния. — Наверное, как “час в себе”. Видишь ли, — добавил Савва, — этот час принципиально не переходит в следующий, вообще ни во что не переходит, он как бы вне времени, но… в пространстве, постсоветском пространстве».
«Длится вечно?» — ужаснулся, как и большинство жителей России, искренне ненавидящий этих, ограбивших народ людей, Никита.
«Не думаю, — ответил Савва, — скорее, не имеет естественного и закономерного продолжения. В смысле, все, что сделали, чего добились, — если, конечно, данный термин здесь уместен, — эти люди уйдет, пресечется, завершится вместе с их физической жизнью».
«И доллары?» — изумился Никита.
«Доллары прежде всего, — без тени сомнения объявил Савва. — Нет вечных денег, и доллары здесь не исключение. Все знают, что скоро им конец, но никто не хочет верить, потому что доллары… у всех. В разных, естественно, количествах, — спохватился Савва. — Это как раз тот случай, когда пророчествовать бесполезно».
«Но почему?» — спросил Никита.
«Потому, что они тянули одеяло на себя, действовали в собственных и ничьих более интересах, — ответил Савва. — Мир же пока еще устроен так, что если человек чего-то добивается, что-то приобретает исключительно для себя, все это — материальное и нематериальное — с ним же уходит. Но есть, конечно, — добавил после паузы Савва, — и другое толкование этого часа. Видишь ли, в основе приобретений этих людей лежит запредельное, такое, что они и сами его не могут осмыслить, отступление от добродетели. Демонтаж системы осуществлялся таким образом, что вся так называемая элита замарана (смертельно облучена) нищетой народа, кровью конкурентов, разрушением государства. Они — гнусные неумехи и дилетанты — влезли в советский ядерный реактор и взялись свинчивать с него детали из ценных металлов, чтобы продать их по дешевке за границу. Вот почему эти люди обречены, даже если будут переливать себе кровь, пересаживать спинной мозг каждый день. Их белоснежные сорочки пропитаны гнилью и тленом, глазированные кирпичи их загородных дворцов скреплены дерьмом и гноем, под парчовыми обоями их спален смердят рубища бомжей. В концертном зале в музыке, исполняемой изысканными оркестрами, им будет слышаться надрывный вопль слепого вокзального аккордеона. В опере вместо хрустального меццо-сопрано — голодная ария пенсионерки в кафельном предбаннике сортира. Вот почему им нет, не будет и не может быть прощения от Бога, который, как известно, прощает все, за исключением больших слез “малых сих”…» — закончил, как воодрузил над толпой красное пролетарское знамя, Савва.
«Нет прощения? — усомнился Никита. — Где нет? Где нельзя проверить — там, может, и нет. А в земной жизни — еще как есть. Да история человечества скользит по слезам “малых сих”, как колумбова каравелла “Санта-Мария” по Саргассову морю»!
«Я сказал, нет прощения от Бога», — уточнил Савва.
«А от кого тогда есть?» — спросил Никита.
«А от того, кто правит… даже и не миром, а… вакуумным насосом идей, химически очищенных от жалких или величественных — не суть важно — человеческих страстей. От того, — понизил голос Савва, — кто, в отличие от Бога, не видит, точнее не ведает разницы между добром и злом, между живым и мертвым. Кто походя сжигает галактики и раскалывает как орехи электроны, кто изначально и конечно пребывает вне человеческих — житейских, нравственных, политических, экономических, демографических, социальных и прочих — проблем».
«Кто же это? — полюбопытствовал Никита. — Или… что?»
«В том-то и дело, — усмехнулся Савва, — что нет этому определения и объяснения, которые бы мог вместить человеческий разум. Я думаю так: это — все, что не человек и не Бог. Бог — все, что не это и не человек. Человек — все, что не это и не Бог. Как ни крути, — вздохнул Савва, — а опять получается троица».
«Бесконечность, она же Вечность?» — предположил Никита.
«Это лишь одна из составных частей, — возразил Савва. — А всего их три — опять троица! — бесконечность, она же Вечность, одиночество и отчаянье».
«Если эта сила знает, что такое одиночество и отчаянье, значит она знает разницу между живым и мертвым», — заметил Никита.
«Ровно настолько, чтобы генерировать идеи, — ответил Савва, — которые внутри этих трех точек могут приобретать какие угодно конфигурации, в том числе и доступные пониманию человеческого разума. Человек, к примеру, видит звезды, но не может взять в толк, что они отнюдь не украшение ночного неба, даже представить себе не может, что, собственно, происходит вокруг, внутри, на этих звездах». — Глаза Саввы горели тем самым — фетовским — огнем. Никита подумал, что старший брат давно поместил себя внутрь непотребного треугольника, из которого, по его мнению, выходили чистые (как ничто) идеи, а по мнению Никиты, лезла разная умозрительная дрянь, изрядно осложняющая (а то и отнимающая) человеческую жизнь. Измученная душа Саввы, утратив чутье и ориентиры, металась по (сродни дантовму аду) треугольнику, предбанником которого являлись мнимые часы мирозданья, на манер сломанной (как стрела о крепкие доспехи) секундной стрелки. Впрочем, Никита столько уже раз убеждался в том, что брат безумен, что с недавних пор ему началось казаться, что безумен он, а брат, напротив, нормален. У Никиты не было ни копья, имя ему было никто, а брат ездил на джипе, шуршал в кармане долларами, конструировал недешевые, надо думать, идиотские виртуально-игровые часы, в то время, как учителям и врачам не платили зарплату, пенсионерам по всей великой России задерживали выплату пенсий.