В своих статьях отец называл власть не иначе как «сборищем казнокрадов и духовно-нравственных, ушибленных Сатурном, уродов», терпящий же эту власть народ — в лучшем случае «стадом Неба», в худшем — «быдлом Горизонта». Одна из отцовских статей, помнится, так и называлась: «Между стадом и быдлом».
Савва усмотрел в этом названии, наглядное проявление экзистенциальной немощи социально-сюрреалистическо-эзотерическо-астрологической оппозиции, идеологом которой вдруг объявил себя отец. По его мнению, между стадом (Неба?) и быдлом (Горизонта?) не было… ничего, а вот над стадом и быдлом онтологически (Никите, правда, послышалось: отечески) возвышалась фигура пастуха с кнутом, наличие (или отсутствие) которой, собственно, и определяло превращение стада в быдло и наоборот.
«Человечество не может социально или духовно самоорганизоваться посредством знаков Зодиака и атмосферных терминов, — помнится, заявил Савва, — человечество может самоорганизоваться исключительно посредством… нечеловеческой воли конкретного человека».
«А почему не Господа нашего Иисуса Христа?» — возразил, помнится, Никита, только что вернувшийся из упрятанной в бетон церкви и еще не утративший благоприобретенной просветленности..
«Потому что, видишь ли, в планы Господа нашего Иисуса Христа, — ответил Савва, — самоорганизация человечества не входит. Но самоорганизация конкретного человека, быть может, входит, чтобы тот, значит, в свою очередь понудил человечество к самоорганизации, но, так сказать, без компрометации Господа, то есть как бы по собственному почину».
«И этот человек… ты?» — усмехнулся отец.
«Нет, — вздохнул Савва, — но я ищу его днем с огнем».
«И не находишь?» — удивился отец.
«Уже ослеп от дневного огня, — сказал Савва, — а человека нет как нет».
«Может, ищещь не там?» — спросил отец.
«Может, не там», — не стал спорить Савва.
«Самый верный признак, — сказал отец, — когда беспричинно девки любят. Это — или есть или нет. Все остальное — можно приобрести, добавить, присовокупить, наработать, выстрадать и присвоить при наличии, так сказать, заинтересованных людей. Отчего сам не хочешь?»
«Беда в том, — с грустью ответил Савва, — что больше всего они любят подонков, алкашей, сутенеров, лжецов, воров и многоженцев, более всего же ненавидят тружеников, философов, верующих, умеренных в грехе, истинно нравственных и ответственных мужиков. Сдается мне, они любят меня по ошибке. А если не по ошибке, то… по убывающей. К тому же, мне не дано обливаться слезами над… вымыслом, — вздохнул Савва, — социальным вымыслом. Слезинка ребенка, голодный хрип старца, сладкий стон любви для меня всего лишь частности. Я не смешиваюсь с жизнью, как бензин с водой. Мои крылья устроены таким образом, что народное горе, равно как и народное счастье, надежда, мечта, тщета и так далее, включая беспричинную любовь девок, их не колышит. В мои крылья задувает иной ветер».
«Какой же?» — усмехнулся отец.
«Тебе ли не знать», — внимательно и строго посмотрел на него Савва.
«Свинцовый ветр судеб — судебный ветер, — процитировал неизвестного поэта, но, может, и самого себя отец. — Кто ищет, тот рано или поздно находит. Что бы ни искал».
«Или искомое само находит искателя, что, в принципе, не имеет значения, потому что жизнь конечна, а смерть бесконечна, в смысле, что искать-то можно что угодно, но смерть найдешь всегда», — вздохнул Савва..
«Где троица, там ответы на все вопросы. Свинцовый, судебный, один хрен, смертельный. Что тебе тут неясно?» — спросил отец.
«В принципе, все ясно, но есть нечто в протяженности между определениями. И это нечто слаще… жизни», — завершил странный разговор, как, впрочем, и большинство их разговоров за вечерними трапезами, Савва.
Нечего и говорить, что денег «Натальная карта», «Солнечная революция», «Третья стража», «Прогрессивный гороскоп» и т. д. не платили, а если платили, то ничтожные.
Данные издания были выше денег.
После выгона из редакции газеты «Россия» отец мог себе позволить лишь обычную (подарочная в красивых коробках быстро закончилась) водку, отечественное же скоропортящееся (и скоро меняющее названия — «Старый мельник», «Три толстяка», «Добрый молодец», «Пей не хочу» и т. д.) пивко, дешевые (из полиэтиленового пакета) замороженные пельмени, но никак не натуральное французское вино, черную икру, спаржу и омаров.
Стол (кстати, еще с большим, нежели прежде отец, размахом и изыском) обеспечивал отныне Савва, неожиданно возглавивший некую всероссийскую студенческую ассоциацию «Молодые философы за президента и демократию», а потому и темы застольных бесед задавал он. Отцу, таким образом, оставалось только есть-пить, слушать и не перечить. Если же перечить, то смиренно, вежливо и неоскорбительно-доказательно, как и положено угощаемому.
Отец, однако, не желал мириться с подобным положением дел, готовясь к ужину, ставил возле себя на угол стола водку, пиво, просроченные — с оптовой продовольственной ярмарки — маринованные огурцы, серые, как глаза василиска, пельмени в тарелке. И, когда на манер Льва Толстого, «не мог молчать», как, впрочем, и пить и закусывать, решительно переходил на суровые персональные хлеба. Когда же беседа вновь втекала в согласные берега, легко снимался с них, возвращался на богатые и прихотливые хлеба Саввы. Воистину, государство заботилось о молодых философах, приверженцах демократии и президента, как о возлюбленных детях своих.
…Был конец сентября, а может начало октября. Мокрые листья шумели за окном как хор в древнегреческой трагедии, или безмолствующий (в смысле заявления своей гражданской позиции) народ в трагедии Пушкина «Борис Годунов». Переходя из сентября в октябрь, осень споткнулась, и в дверь (если, конечно, между месяцами есть дверь) просунулось минувшее лето.
Неурочное тепло наводило на мысли о случайности (непредсказуемости) бытия вообще, равно как и о ненадежности (непредсказуемости) собственного бытия внутри (вообще) бытия: теплого дождя, шумящих листьев, прогуливающейся (когда не было дождя) в шортах и майках молодежи. Вернувшееся лето высвободило упакованную было в плащи, куртки и т. д. юную плоть, широко разметало ее по улицам, скверам и дворам.
Никиту манил распираемый юной плотью вечерний двор, но еще больше манил его накрытый на кухне стол, то есть плоть собственная, хотя, конечно же, Никита уверял себя, что не жратва его интересует, а умные — отца и Саввы — разговоры.
Откусив непроглатываемый, так что пришлось прикрыть ладонью рот, будто он собирался зевнуть, кусок ананаса с неожиданным прихватом крокодиловой кожуры, Никита уставился рачьими глазами из окна в черное небо, одновременно уминая языком взрывающийся сладкими гейзерами ананас и досадуя на прикипевшую к небу крокодилову кожуру. Над Москвой-рекой, над деревьями, над циклопическим строительством сквозь выступившую от челюстного напряжения слезу ему вдруг увиделся стремительно летящий вверх, то есть царапающий, падающий в небо огонек. Воистину, нечто неуместное происходило с его небом (крокодиловая ананасовая кожура) и с… вечным божественным небом (царапающий огонек). У Никиты мелькнула совершенно идиотская мысль, что, быть может, это красавица-дельтапланеристка летит сквозь дождь в спеленутую бетонными подъемами и спусками, как Лаокоон змеями, церковь. Вот только что ей там делать ночью?