— Видите ли… — осторожно начинаю я, пытаясь оттянуть начало своей новой карьеры сочинителя небылиц.
— Пойдемте в кабинет, — предлагает он. Его одежда, как и прежде, выдержана в коричневых тонах, а лицо — в сероватых, и с бритвой он вновь не поладил, но на кончике носа у него помещаются очки, что придает ему на удивление глубокомысленный вид университетского профессора. А вдруг он, как и я, спешно проглатывает горы книг по истории живописи? Лора беззвучно исчезает. Я снимаю сапоги и иду вслед за Тони, который в домашних туфлях прокладывает мне курс через коридор в небольшую комнату, такую же коричневую, как и все остальное. Комната завалена какими-то бумагами и пачками коричневых конвертов и папок, причем некоторые из них перевязаны розовым упаковочным шнуром. Собаки проходят в кабинет вслед за мной, оставляя следы грязных лап на бумагах, сплошным ковром покрывающих пол, и уютно устраиваются на кипе финансовых отчетов. Тони убирает нечто похожее на пачку счетов с обшарпанного кожаного кресла и смахивает с него пыль, предлагая мне садиться.
— Мозг всего поместья, — говорит он. — Здесь вершатся все дела. И к этому нашему предприятию предлагаю подойти серьезно. Если собираетесь стать моим агентом и продавать мои картины, давайте все обсудим, чтобы не было обидно ни мне, ни вам.
Он присаживается на край стола, сдвигая тем самым небольшую стопку документов, которые планируют прямо в корзину для бумаг. Снимает очки и кладет их в карман, давая мне понять, что готов к переговорам.
— Ну что, кто-то уже клюнул?
— Видите ли, — снова говорю я, и тут меня в очередной раз охватывает сомнение. Я всю свою жизнь провел на мелководье у берега — до настоящего момента не заплывал за буйки честного следования фактам. Но теперь мне придется пуститься в открытое море вымысла. Я должен избавиться от назойливой привычки к буквальным трактовкам и, подобно Брейгелю, создавать вымышленные сюжеты.
Однако это не так просто, потому что нужные слова не идут на ум. Я понимаю, что вымысел и ложь — не одно и то же, но внезапно мое сочинительство начинает казаться мне самым обыкновенным враньем, к которому у меня до сих пор не было случая привыкнуть.
Я смотрю в окно. Воображение мне отказывает. Единственное, что приходит мне в голову, это что я должен нарушить неловкое молчание и признаться Тони, что у меня нет никакого покупателя и никогда не будет, потому что я понятия не имею, где его искать.
И тогда я вспоминаю, что по части вымысла он меня опередил, причем его воображение уже поработало на славу.
Вчера в Лондоне я интересовался не только Брейгелем. Мне пришлось потратить время на поиски сведений о Джордано, раз уж он встал между мной и моей картиной.
Джордано был родом из Неаполя, как и разноцветные шарики мороженого. Звали его Лука, но среди коллег по цеху он был известен как Лука Фа Престо, потому что отец говаривал ему: «Поторапливайся, Лука!» — и этому совету он потом следовал всю свою жизнь. За день он мог расписать целый алтарь, и нет ничего удивительного в том, что за отпущенные ему семьдесят три года он покрыл огромные площади в южной Италии и Испании судами Париса и Соломона, поклонениями пастухов и волхвов а также апофеозами Юпитера. Излюбленной темой его, судя по всему, было половое сношение, или, точнее, фаза, непосредственно предшествующая оному, при этом женщины у него почти неизменно демонстрируют ту или иную степень недовольства или сопротивления, а мужчины прибегают к различным формам принуждения и насилия.
В поисках следов великого апвудского Джордано я перебрался из Музея Виктории и Альберта под своды Сомерсет-хауса, где разместилась библиотека Витта, в которой хранятся репродукции всех произведений западной живописи, созданных за последние восемь веков и зафиксированных в музейных и аукционных каталогах. Тут я обнаруживаю, что моему трудолюбивому неаполитанцу посвящены целые тома. Репродукции его картин больше похожи на иллюстрации к учебнику по криминалистике. В разных видах и под разными углами изображен Тарквиний, насильно овладевающий Лукрецией. С той же целью Прозерпину похищает Плутон, бык уносит на спине Европу, а римляне гонятся за сабинянками; здесь же представлены разнообразные сцены групповых изнасилований нимф богами и кентаврами, а также сцены нескольких удачных попыток женщин оторваться от преследователей.
Однако самый распространенный сюжет у Джордано — это похищение Елены Парисом. В каталоге Витта произведения живописи разделены на вытянутые по горизонтали и по вертикали, а также классифицированы по количеству действующих лиц. У Проворного Луки в сумме всех категорий я насчитал девять сцен похищения Елены. Елену похищают у мужа справа налево, слева направо, по направлению к зрителю и вглубь композиции. Есть Елены в задранных, оголяющих колени платьях, и Елены в сползающих с груди хитонах. Натурщица, которая в образе Елены благополучно переносит все испытания героини древнегреческого мифа в Музее изящных искусств города Кана, затем, как я заметил, в роли Лукреции уже не в силах вырваться из объятий Тарквиния и уходит с молотка на аукционе «Кристи».
Среди всех этих «Елен» я обнаруживаю и мне известную — в виде довоенной монохромной репродукции в коричневых тонах. Она покидает Спарту справа налево, правое колено и левая грудь героини стынут на ветру, лицо выражает беспокойство по поводу возможной простуды — все сходится. Только источником репродукции выступает не ожидаемое фамильное собрание Кертов из.
Апвуда, а каталог распродажи, устроенной в 1937 году галереей «Кох и сыновья» в берлинском пригороде Шарлоттенбург.
Итак, знаменитый апвудский Джордано, которым, по словам Тони, владели многие поколения Кертов, на самом деле был приобретен в 1937 году в Берлине, на распродаже картин, которые почти наверняка были экспроприированы у какой-нибудь еврейской семьи, тоже наверняка державшей галерею.
Что делали Керты в 1937 году в Берлине — не мое дело. Но ясно, что они посчитали за благо об этом не распространяться. А возможно, картина попала к ним позже, и на распродаже 1937 года ее приобрел какой-нибудь берлинец: «Елена» вполне могла приглянуться одному из новых гауляйтеров, которому срочно понадобилось как-то украсить особняк, доставшийся в награду за усердие. Отец Тони, вероятно, оказался в Германии уже в 1945 году, как солдат союзнических войск. В таком случае картина была или его военным трофеем, или он выменял ее у голодной немецкой вдовы на сигареты и растворимый кофе.
Иными словами, я имею право забыть о каких бы то ни было угрызениях совести. Керты отбили «Елену» у немцев, я отобью своих «Веселящихся крестьян» у Кертов. Они — у немцев, я — у них, все по-честному.
И если Тони Керт позволил себе придумать картине новое прошлое, то почему бы мне не сочинить ее будущее? Эта мысль в конце концов придает мне уверенности и заставляет действовать. Будь я проклят, если не справлюсь с каким-то Тони Кертом!
И я очертя голову бросаюсь в омут.
— Вчера я был в городе, — непринужденно сообщаю я Тони, закончив наконец пристальное изучение неба за окном и делая вид, что все это время я просто размышлял, стоит ли вообще упоминать о таких пустяках, — и разговаривал с одним знакомым. Так вот, он упомянул, что у него есть на примете человек, которого могла бы заинтересовать ваша картина.