Мардон вслушался в запинающееся шарканье на площадке, взглянул на культю на месте указательного пальца. Отец зажег свет и запер за собой дверь. Он положил пальто на кровать, поставил чемодан и стал озираться в пустой, холодной комнате. Тебе жалко его? — спросила Вера. Да, ответил Мардон, не отрывая глаз от культи. Отец подошел к окну и раскрутил дырявую штору с изображением девушки, сидящей в траве под большим деревом. Может, тебе пойти к нему? — сказала Вера. Отец смотрел на девушку в траве и думал: если б ты только знал, каково доживать уже прошедшую жизнь. У меня нет времени ждать напрасно. Мардон налил себе стакан и выпил. Я знал, что все так и будет, я знал. Вера, ну что мне делать? Пойди к нему, скажи что-нибудь, что угодно, порадуй его, не знаю, наври с три короба, как если б ты знал, что он умрет сегодня ночью, по крайней мере, ты будешь уверен, что отсюда он уехал не более несчастным, чем приезжал. Мардон обернулся и посмотрел на нее. Отец взял чемодан, положил его на стол и раскрыл. Погладил верхний из двух альбомов. Я говорю, что думаю, а совесть мучает. Почему так, Вера? Но ты же сам сказал, что совесть — ворота в бессознательное, забытое. Отец вытащил альбомы из чемодана и раскрыл один из них. Мардону пять лет. Мардон в саду у бабушки. Мардон на пляже. Мардон идет в первый класс. Надо было стереть имя. Лето 1948-го. Бог мой, Мартенс стоит прямо за ним, положив руку мне на плечо, уж такими близкими друзьями мы не были. Мардон встал. Пойду спрошу, не надо ли ему чего. Отец вынул карточку из альбома и спрятал ее в карман.
Постучали в дверь. Войдите. Я только хотел спросить, не надо ли тебе чего. Он прикрыл дверь. А что это у тебя? Так, ерунда, просто захватил с собой, думал, тебе интересно… Я его для себя делал, ты по подписям увидишь, но хочешь — взгляни, это твое детство. Он закрыл альбом и сделал шаг назад. Как помыслишь, подумала Вера, что Бога нет… Хочу, еще бы, сказал Мардон, большое спасибо. Вера сняла бусы из крашеных сухих горошин и положила их в стеклянную плошку рядом с зеленым будильником. Мне кажется, этих фотографий я не видел, сказал Мардон. Если тебе что-то понравится, бери. Вера посмотрела в зеркало. Бог мой. Спасибо, отец. Он сказал отец. Я сказал отец — он не может требовать больше. Мальчик мой, мой сын. Она развязала коричневую ленту и помотала головой, распуская волосы, чуть расставила ноги, взяла расческу, поглядела себе в глаза, провела языком по верхним зубам, подняла расческу, перевела взгляд с глаз на прыщик слева под губой, отложила расческу, выставила вперед подбородок, подковырнула прыщ указательным пальцем, так что он излился, подцепила гной ногтем, услышала шаги за дверью, вытерла белую массу об юбку, схватила пудреницу, дверь распахнулась и вошел Мардон с двумя альбомами под мышкой. Отец стал раздеваться в свете голой лампочки. Он обрадовался альбомам, это было видно, просто он в меня, не умеет выражать свои чувства. Значит, мы выпили вместе после похорон, я забыл, но для него это было серьезно, еще бы. Мардон швырнул альбомы на диван. Мое прошлое, сладкие напоминания, без задней мысли, естественно. Взгляни сама. Она посмотрела. Отец натянул пижаму поверх белья, погасил свет и лег. Он смотрел на крест за окном долго. Через три дня полнолуние. Они сейчас сидят и рассматривают фотографии. Я не усну. Открывая глаза, он всякий раз снова видел крест. По крайней мере, Мария, на твою долю не досталось коротких лет и долгих ночей. Ты не успела начать бояться смерти, нет, я не имею в виду страх смерти, нет. Мардон… Сердце забилось быстрее, хотя он знал, что это просто мнительность; никто не звал его по имени. Надо только открыть глаза — если захочу, можно зажечь свет. Это ни к чему, просто надо подумать о другом. С головой у меня все в порядке. Они сидят, смотрят альбомы. Или занимаются любовью. Ей бы не мешало быть попухлее, не такой тощей, у каждого свой вкус и не то чтобы я при случае отказался, но будь я немецким офицером, перед которым стоит шеренга женщин на выбор и надо только ткнуть пальцем вернее, кнутом — я бы взял маленькую забитую толстушку. Я бы… да ладно, человек мечтает о том, чего не делает, чего он не в состоянии сделать. Если я свинья, то и все свиньи. Я не натворил ничего, в чем бы раскаивался, к сожалению, и грущу единственно из-за того, чего не совершил. Я мог обладать и фру Карм, и Шарлоттой, ну, фру Карм наверняка, она только о том и мечтала, да и Шарлотта. Шесть-семь потаскух и Мария — вот и все, причем перед потаскухами приходилось упиваться в дым для храбрости. Я даже не помню, как они выглядели. Значит, только Мария. Мардон… Он открыл глаза и перевел взгляд с луны за окном на полную света замочную скважину. Нет, конечно. Комната, кстати, больше, чем мне показалось, наверняка четыре на три метра, просто в темноте… Мы могли бы сыграть партию в шахматы, хотя он, наверно, не играет… Зажгу-ка я свет, рассмотрю комнату получше. Я не заметил печки, но она должна быть, как бы он стал обходиться без нее, зима на носу. Зря он не повесил что-нибудь на стены. Что за идея с рисунками масок и рук, их там не меньше сотни. Значит, я похож на «форд». И он попытался вспомнить, как выглядит «форд». Вера постелила на надувной матрас ватное одеяло. Что бы ты ни говорил, а мне его жалко. Мне тоже, но вместе с жалостью мне хочется, чтобы он уже умер. Из-за него я чувствую груз, как сказать, безнадежных долгов. Как будто я ему обязан. Плюс он отвратителен мне чисто физически, понимаешь, я не могу без содрогания думать о той ночи, а это могло произойти только глухой ночью, когда я был зачат, меня тошнит. Вера удивленно посмотрела на него. Отец слышал громкий стук своего сердца, потом хлопнула дверь, и в замочной скважине потемнело. Он прислушался, но не расслышал ничего, кроме стука сердца. Оно скакало быстрее обычного. Странно, сказала Вера. И что, сказал Мардон, когда ты думаешь о совокуплении своих родителей, тебе, мягко говоря, не мутит душу? Нет. Отец сел в кровати и прислушался. Это все тишина. Японцы, кажется, придумали запирать людей в звуконепроницаемые комнаты, вернее, камеры особой конструкции, чтобы сводить с ума. Это как-то непонятно, если только они располагают их высоко под крышей? Сердце колотится не оттого, что я трус, наоборот — я заехал слишком далеко, да на поверку оказался жидковат, а страх — нормально, это из-за сердца… Он снова лег, отвернувшись лицом к стене. Вытянул руку и пощупал обои. Да, та пыточная комната должна быть высокой, к примеру, два на два метра в основании и десять метров вверх — и ни единого звука. Я мог бы написать ему записочку и уехать, объяснить, что не смог заснуть, и приезжал просто взглянуть на него, что я скучаю по дому, чтоб он не обижался, что меня мучает бессонница, и я оказался старше, чем мне казалось, он бы понял, и обрадовался, я не нужен ему, а я тоже не нуждаюсь в тех, кому не нужен. Никто не заплачет, когда я умру. Я мог бы написать, что очень признателен за тот дружеский прием, который он мне оказал, и что я изначально не собирался оставаться на ночь, просто не захотел обижать его отказом, но так и не заснул, а поезд идет рано утром. Я просто хотел повидать тебя и повидал. А теперь меня потянуло домой, к моим вещам, так бывает со стариками, знающими, что их дни сочтены. В молодости я полагал, что с годами люди все меньше и меньше боятся смерти, просто устают жить, потому что, будь иначе, это было бы невыносимо, — но старики боятся смерти не меньше. Возможно, кто-то переживает это иначе, тот, кто брал от жизни все и не упускал случая, так что если мне позволено будет дать тебе совет, я скажу: Мардон, бери от жизни все, не сомневайся, пусть считают тебя беспутным, плевать — потому что путевые доживают сперва до зрелости, потом до старости, и жмутся, жмутся по чердакам. Бог мой, ты же застал меня за этим, как я мог забыть. Может, по малолетству ты ничего не понял, но ты застукал меня на чердаке. Он отдернул руку, снова сел, посмотрел на крест, чувствуя, как колотится сердце и как пылают лоб и щеки, встал, пошарил рукой в поисках выключателя, ведь он же был здесь или здесь, спокойно, он никуда не мог деться, но так и не нашел его. Подошел к окну и потянул за веревку. Штору заело, потом она вдруг вырвалась из его рук и с шумом закаталась, прохлопав холостой оборот, его прожгло ужасом. Он постоял неподвижно, а потом уперся руками в оконную раму, а головой — в деревянную сердцевину. Я едва помню ее, сказал Мардон, хотя она почти дожила до моих пятнадцати лет. Она не оставила по себе никаких следов — во всяком случае, видимых. Между нами не было связи — если ты понимаешь, о чем я. Он поколебался и выговорил: я думаю, чем больше человек помнит, тем больше он хозяин своей жизни. Эти фотографии ничего мне не говорят. Я мог бы рассказать тебе о ягодах на белой черемухе, они текли по пальцам, когда я стискивал ветку, или о пыльной траве слева от дороги, по которой я шел в школу, — это я помню. Еще отца, но это должно быть позже. Однажды я застал его, когда он онанировал на чердаке, мать еще, наверно, не умерла. Я бы многое дал, чтобы узнать, как я на это реагировал — тогда. Позже это придало ему вес в моих глазах, я счел его нормальным мужиком, если ты понимаешь, что я имею в виду. Он меня не заметил, а то бы все очень усложнилось. А в другой раз — он мне врезался в память — я видел, как он в дождь сидел на скамейке. Я сделал вид, что не заметил его. Зачем человек в дождь сидит один на скамейке в каких-то трехстах метрах от своего дома? Она не ответила. Отец отвернулся от окна. Увидел у двери выключатель, подошел к нему и нажал. Потом вернулся к окну и опустил штору, не глядя на девушку в траве. Быстро, как на пожар, снял пижаму и оделся. Убрал ее на дно чемодана и захлопнул крышку. И встал, глядя прямо перед собой, как будто у него все-таки обнаружилось в запасе время. Тогда Мардон закурил и сказал: мы такие, какие есть, и ничего не можем с этим поделать, ведь так? Мы целиком и полностью во власти нашего прошлого, но не мы одни создавали его. Мы вываливаемся из материнского лона, а потом вытягиваемся за кладбищенской оградой. И не все ли равно, как высоко мы летали, если объявлена посадка. Или как долго мы были в пути и многих ли мы обидели? Это только отчасти верно, сказала Вера. А что же в другой части? Отец раскрыл бумажник, вытащил голубую квитанцию из туристического агентства и принялся писать на обороте: Дорогой Мардон, я уезжаю домой, поезд через несколько часов. Я хотел повидаться с тобой и очень рад, что приехал. Но я старше, чем мне казалось, и долгая дорога выбила меня из колеи. Если б я хотя бы мог заснуть, но я забыл, как действуют на меня незнакомые места, да и сердце что-то разошлось. Ты, конечно, поймешь меня правильно. Желаю тебе всего наилучшего, сынок. Твой любящий отец. Он оставил письмо на столе, подошел к двери, погасил свет, потом осторожно открыл дверь. На площадке было темно. Он снова закрыл дверь и зажег свет. Вдруг они еще не спят. Он распахнул дверь настежь, чтобы свет из квартиры освещал площадку. И услышал приглушенные, неясные голоса. Да, да, да, я знаю, что его жалко. Но тогда выкажи ему любовь, хотя бы только на один день, не только ради него, это нужно тебе самому. Он стал пробираться к лестнице. Выказать любовь? Фу, гадость. Он держался за перила правой рукой. Света внизу не было. Когда он давал мне альбомы, я назвал его отцом. Потом увидел, как он обрадовался, и готов был ненавидеть его за это. Что он сделал мне, что я не могу вынести даже, что сам доставил ему радость? Он ступал медленно — темнота становилась все чернее. Но ноша его облегчалась с каждым шагом. Он ощупью дошел до двери, нашарил ручку, открыл, все, теперь домой. Или что ты ему сделал? — спросила Вера — она погасила свет и лежала на надувном матрасе, подложив ладони под щеку. Что ты имеешь в виду? То, что обычно должник ненавидит кредитора, а не наоборот. Он шел и улыбался, шел посреди спящей улицы с домами без якобы сбитых номеров и думал: через два дня я дома, я уже еду. Я помню, одна женщина сделала мне раз огромное одолжение. Она безусловно заслужила мою безмерную признательность, я это знала, но не спешила с благодарностью, откладывала со дня на день, пока не прошло время и мне не стало казаться, что теперь глупо, а потом я узнала, что она умерла. Угадай, что я почувствовала? Облегчение. Но я здесь не шел, так, посмотрим, я пришел с востока, лучше выбраться на большую дорогу, а то тут какое-то место ненадежное, и кошка черная. Ерунда, я не суеверный. Бог знает, куда я забрел. Лучше идти посередке, тут все загажено. Нет, здесь я точно не шел. С чего я взял, что пришел с востока — и как определить в такую темень, где восток? Ладно, торопиться мне некуда, я спокойно пойду на запад, и, будем надеяться, рано или поздно обнаружится что-нибудь поприятнее черных кошек. Дай мне совет, попросил Мардон, что я должен делать? Она не ответила. Она плакала. Вера, почему ты так? Он услышал шаги за спиной. Он прибавил ходу, хотел оглянуться, но не стал, а перешел на левый тротуар, что, он думает, я делаю в таком месте ночью с чемоданом в руке? Мардон опустился на колени рядом с матрасом. Вера, ну почему ты плачешь? Шаги приближались, показалось ему. Он оглянулся, там никого не было, а когда он остановился, шаги стихли. Он развернулся и пошел назад той же дорогой, и сразу же услышал шаги. Я гонялся сам за собой. Мардон погладил ее по мокрой щеке. Ну, расскажи мне, Вера. Она подняла голову и посмотрела на него. Просто я глупая, сказала она. Он едва различал ее черты. Давай позаботимся о нем, Мардон. Давай. Он прижался щекой к ее щеке и закрыл глаза. Отец вышел на широкую торговую улицу и пошел налево, к станции.