Снова Кэти охватил страх. Она посмотрела на такую фунтовую дорогу. До Расмуссенов и мили не будет, от силы двадцать минут ходу. Вызвать врача; дадут какое-нибудь успокоительное. Потом раздумала, покачала головой. Лучше выждать, посмотреть.
Теперь она чувствовала в основном жалость. Все, что было для него важно, пошло псу под хвост. Карьера, репутация, самооценка. Больше чем кто бы то ни было Джон нуждался в зримых проявлениях человеческой любви – любви абсолютной, безусловной. Любви без границ. Как голод, подумала она. Им правила какая-то гигантская пустота, неутолимая потребность тепла и успокоения. Политика была просто термометром любви. Результаты опросов давали ей численную меру, выборы подвели официальный итог.
Только вот ничего все равно его не удовлетворяла Государственная служба – никоим образом. И семейная жизнь – тоже.
Кэти постояла запрокинув голову, глядя в ночное небо. Она с удивлением увидела почти полную луну; гряда туч быстро проплывала на север. Кэти перебирала все, что было в душе. Жалость; но не только она. Подавленность. Усталость после поражения. Выборы, казалось, прошли уже век назад, и теперь у нее оставались лишь смутные воспоминания о последних несчастных неделях сплошных разъездов. Весь август и начало сентября – с тех пор, как поднялась эта шумиха в газетах, – было только ожидание конца, именно такого конца, какой настал в действительности. Никакой надежды. Никакой даже притворной надежды. В последнюю неделю они объезжали города «железного пояса», выслушивали наказы, махали руками толпам, которые больше не были толпами. Укор во взглядах, жидкие аплодисменты. Пришли поглазеть на урода. В день первичных выборов они совершили короткий перелет обратно в Миннеаполис, приземлились уже в сумерках, и даже теперь, в воспоминаниях, вся эта сцена отдавала дешевым голливудским сценарием – нескончаемый дождь, невзрачная группка людей под зонтиками в аэропорту. Она вспомнила, как Джон шел вдоль цепной ограды, пожимая руки, его лицо в серой хмари выглядело застывшим. Когда он уже отходил, из толпы вдруг раздался одинокий голос, женский, не очень громкий, но необычайно ясный и чистый, как серебряный колокольчик. «Неправда это!» – крикнула женщина, и плоскости его лица шевельнулись, дрогнули. Он ни слова не сказал, Не повернулся, не помахал ей. Короткая пауза; потом, взглянув в низко нависшее небо, он улыбнулся. Глаза уже не были загнанными – они вспыхнули воодушевлением. «Неправда это!» – опять воскликнула женщина, и на этот раз Джон сделал движение плечами, то ли подтверждающее, то ли извиняющееся, достаточно мимолетное, чтобы можно было потом отрицать его вовсе, и достаточно выразительное, чтобы задуматься о его скрытом смысле.
В тот вечер в гостинице она набралась храбрости и спросила его об этом. Начали появляться первые результаты, совершенно жуткие, и ей запомнились глаза Джона, прикованные к экрану телевизора.
– Что – правда или неправда?
– То, что они пишут. Про тебя.
– То, что пишут?
– Ну да.
Он поменял канал дистанционным переключателем, завел за голову ладони со сплетенными пальцами. Даже в эту минуту он избегал встречаться с ней взглядом.
– Все на свете правда. И все на свете неправда.
– Я ведь твоя жена.
– Верно, – сказал он.
– Ну так что?
– Ну так ничего. – Его голос раздавался тихо, монотонно. Он прибавил звук телевизора. – Это все прошлые дела, Кэт. Хочешь прошлое ворошить, давай начнем с твоего дантиста.
Она опустила глаза на переключатель.
– Прав я или нет? – спросил он.
Она кивнула.
– Вот и прекрасно, – сказал он. – Я прав.
Тут зазвонил телефон. Беря трубку, Джон улыбнулся Кэти. В тот же вечер в танцевальном зале гостиницы он произнес яркую речь, поздравляя победителя. Потом они с ней взялись за руки, махали собравшимся и притворялись, что не знают того, что знают.
Бесконечное притворство, подумала она.
Чайник резко засвистел. Джон встал, снял его с плиты и двинулся по коридору к спальне. Выждав секунду, она толкнула сетчатую дверь и вошла в дом. В ней, как пена, поднялась тошнота. Она посмотрела на кухонную тумбочку, где раньше был телефон. Постояла неподвижно, раздумывая, что делать.
Газ все горел. Она выключила его и вошла в гостиную, тут-то и лопнула какая-то проволочка у нее внутри. Возможно, запах. Погибшие растения, растекающаяся по полу лужа воды.
Может быть, она сразу повернулась и выбежала в ночь.
А может быть, нет.
Может быть, движимая то ли любопытством, то ли чем еще, она прокралась по коридору к спальне. Встала в дверном проеме, вглядываясь в неясные очертания – темнота, пар, Джон, склонившийся над кроватью, как садовник над грядкой. Он не повернулся, не поднял головы. Казалось, он далеко, в других мирах. Тихо, чуть ли не вопросительно, Кэти позвала его по имени и увидела, как он, нагнувшись над постелью, поднял чайник. Запахло мокрой шерстью. Послышалось шипение. Он ухмылялся себе под нос, приговаривая: «Вот так, вот так», и в этот миг она, должно быть, поняла, что сама помочь ничем не может и никогда не могла.
Дальнейшее – простое следствие.
Быстро пошла обратно. Страх кончился, мысли – только о том, что нужен врач; натянула свитер и джинсы, бегом на кухню, зашнуровала кроссовки и помчалась по дороге к дому Расмуссенов. Потом – разное могло случиться. Не туда свернула. Разрыв связки, сломанная нога.
Может быть, она заблудилась.
Может быть, она и теперь там лежит.
10
О природе любви.
Как-то раз они были на шикарном ужине – очередное политическое мероприятие, – и после пары бокалов Джон Уэйд взял Кэти за руку и сказал: «Пошли». Он вывел ее к машине, отвез домой, принес на руках в кухню и овладел ею, прижав ее к холодильнику. Потом они вернулись на ужин. Джон произнес потешную маленькую речь. Под конец он показал два-три фокуса, все хохотали и яростно аплодировали, а когда он вернулся на свое место, Кэти взяла его за руку и сказала: «Пошли».
– Куда? – спросил Джон.
– Выйдем. Тут есть сад.
– Смотри, декабрь все-таки.
Кэти пожала плечами. Они были женаты неполных семь лет. Страсть еще не утихла.
То, что Джон Уэйд пошел на войну, было заложено в природе любви. Не ради того он пошел, чтобы гробить других или себя, не ради того, чтобы быть хорошим гражданином, или героем, или человеком нравственного долга. Только ради любви. Только чтобы быть любимым. Он воображал, как отец, которого уже нет на свете, говорит ему: «Был, значит, там, стервец ты этакий, все, к чертовой матери, сделал как надо – ну, горжусь, ублажил так ублажил». Он воображал, как мать утюжит его форму, натягивает сверху пластиковый мешок и вешает в шкаф, чтобы потом нет-нет да и открыть, полюбоваться, потрогать. А иногда Джон воображал свою собственную к себе любовь. Любовь без риска ее потерять. Он воображал, как навеки завоюет любовь какой-то незримой таинственной публики – людей, которых он когда-нибудь встретит, людей, которых уже встречал. Порой он совершал дурные поступки только ради того, чтобы его любили, а порой сам себя ненавидел за то, что так сильно нуждается в любви.