Самуэль позвонил в дверь; я разговаривала с Шарлин по телефону. Я попрощалась с ней, извинившись за то, что вынуждена прервать разговор, видимо, это из «Хронопоста»,
[227]
жду посылку из Нью-Джерси, ящик здоровенных бананов, которые Лусио грозился в одном из своих последних телефонных посланий переслать мне. Он посоветовал мне пожарить чичарритос – тоненькие ломтики незрелого банана, а если бананы созреют по дороге, то поджарить их целиком и ни в коем случае не запихивать в мусорное ведро, а если они совсем сгниют, то, по крайней мере, пару раз я могла бы использовать их как-нибудь иначе, например, «пихать» в другое, более нежное, место. Увидишь, какие они наивкуснейшие, уверил меня Лусио, и, отправляя их мне, он прекрасно знал: в Париже эти экзотические продукты ни в какое сравнение не идут с теми, как я весьма неутешительно их называю, дохлыми бананчиками, что продают здесь, и ценятся на вес золота, как и прочие продукты, которые упоминались раньше. Вспомни обо мне, когда будешь их есть или выбрасывать… Пока, дорогая Шарлин, разумеется, если это принесли их, то я приглашу тебя на жареные бананы или на марикиту,
[228]
ты просто пальчики оближешь. Чао. До встречи.
Но это был не служащий «Хронопоста» или «Федераль Экспресс»,
[229]
а Самуэль. Он принес дышащую паром кастрюлю, с которой побежал на кухню, чтобы поставить на подставку, от кастрюли исходил запах маиса, мое обоняние, конечно же, меня не обманывало, в кастрюльке был ни много ни мало – тамаль.
[230]
Уже давно мы не завтракали и не ужинали вместе; Самуэль накрыл на стол, расставил тарелки, и мы устроили потрясающий банкет из моих самых излюбленных блюд. На десерт съели землянику со сливками, а закончили все черным кофе. Во время ужина говорил по большей части Самуэль, но все о каких-то мелочах: то он собрался в клуб «Ла-Куполь» посмотреть на Компэя Сегундо,
[231]
то познакомился с недавно приехавшим кубинцем, который рассказал о последних зверствах правительства, то об отключениях электричества, то о гонениях «палестинцев» (имелись в виду жители провинции Орьенте), то о воровстве костылей и вытаскивании металлических пластин из мертвецов, чтобы оперировать и латать живым сломанные бедра, копчики, лодыжки, то о недовольстве, тревогах, словом, та же сказка про белого бычка.
– Map, я говорил с Миной, я звонил ей вчера. Она подтвердила, что это ты писала письма, но не смогла убедить меня в том, что больше ничего не было. Она прямо-таки дар речи потеряла, когда услышала, что ты все мне рассказала… Кажется, Монги освободят…
– Я думала, что ты уже все позабыл. Думала, что кто старое помянет, тому глаз вон, ведь… Мне не нравится, что ты проверяешь все у Мины, не понимаю, зачем тебе это. Ты прекрасно знаешь: я ей не доверяю.
Я налила ему еще кофе, но он отказался.
– И еще, мне нужна твоя помощь. Я не нашел визитку Боба Салливана. Ты не могла бы дать мне его координаты? Мне нужно, чтобы он мне немного помог, утром я улетаю в Нью-Йорк. Я добрался-таки до этого типа в консульстве и получил наконец визу.
– А как же там?… – у меня сдавило горло.
– Это не важно; разберемся на месте.
– Нет, я хочу спросить, надолго ли ты уезжаешь? Насовсем?
– Не знаю, но думаю, что да.
– Не приходи прощаться. Ненавижу прощания – ну, вот опять мне пришлось повторить эту фразу! – попыталась рассмеяться я.
Я немедленно села за стол и написала для Самуэля рекомендательное письмо мистеру Салливану. Я знала, что это будет действенней, чем телефонный звонок.
Два дня я безвылазно просидела дома. К вечеру третьего дня я должна была во что бы то ни стало, несмотря на плохое самочувствие, идти на телевидение: у меня начиналась первая рабочая смена по новой профессии визажиста. Открыв дверь квартиры, я наступила на пухлый конверт; внутри находился кинематографический дневник с небольшой прощальной запиской от моего друга, от моей платонической любви от того, кто значил для меня так много. Нет не так, от моего любовника, который не был им моего сна, обратившегося в пепел по вине давнего кошмара. Самуэль оставил тетрадь вместо себя. Он уехал, лишив меня не только зрения – все пять чувств покинули меня, с Самуэлем улетучилось и то беззаботное веселье, которое овладевало мной, когда я была рядом с ним. Хотя мне никогда, как я говорила, не нравилось быть веселой, но Самуэль легко вводил меня в неповторимое состояние. С ним я поняла, что ирония могла бы вернуть нам осколки того счастья, которое я похоронила в отрочестве на Том Острове. Меня охватило отчаяние, ужасная убежденность, что перебравшийся на континент островитянин никогда не сможет обрести спокойствия, никогда его надежда не перестанет быть такой шаткой и зависеть от случайностей.
Первый политик, которого мне пришлось гримировать, носил очки, причем носил не снимая, убери их, он сам на себя не будет похож, и самым плохим были две лиловые вмятины от оправы на переносице; как я ни массировала кожу, мне не удалось их убрать. Молодым он был очень даже соблазнительным, подумала я, хотя и сейчас при желании может выглядеть шикарно. Верхняя губа под усами обильно потела, линия зубов была совершенна, хотя уже и с первыми признаками износа. Морщины заметны не сильно. Волосы густые, вьющиеся, седые. Я замазала следы от оправы непомерным количеством крема-основы, потом прошлась по всему лицу губкой с матовым тоном. Он не моргал, не закрывал глаза, смотрел прямо на меня, внимательно следя за каждым движением моих рук, что меня сильно смущало: я не могла сосредоточиться, и когда подкрашивала ему брови и подводила глаза, моя рука немного дрожала. Он стал противиться тому, чтобы я подкрасила ему губы, однако я настояла: губы у него были бледными от природы, а тут еще пудра совсем сравняла их с общим тоном лица, и казалось, что рот у него вообще отсутствует. Я внятно ему это объяснила, и он согласился. У меня создалось впечатление, что это был порядочный человек, мне так кажется всякий раз, когда я вижу человека, которого мало волнует то, как он будет выглядеть перед телекамерой. Он спросил меня, как мне здесь, в этой стране, не унижают ли меня, ведь я иностранка; он интересовался Тем Островом, и куда более основательно, чем обычные туристы – о солнце там, о море, табаке или пальмах, – наоборот, он расспрашивал о том, что скрыто от глаз: о будущем нашего общества, о детях, о стариках, о зарплатах, о здравоохранении и образовании, о безработице. Должна сказать, что отвечала я с не меньшим усердием, чем гримировала его. И не только потому, что это была моя проба пера на поприще визажиста, но и потому, что мой клиент внушал мне доверие. Посмотрим, насколько его хватит, потому что такие, как правило, ломаются, едва только добираются до власти, подумала я иронично. Но так или иначе, в тот вечер я вернулась домой с надеждой, что все повернется к лучшему. На следующее утро я отправила по почте Шарлин кинематографический дневник; в конверт вложила записку: «Пусть побудет у тебя, и никогда не отдавай его мне, даже если я буду умолять тебя на коленях. Неплохая идея: продать его на Блошином рынке, как что-нибудь старинное».