– Мне нужно, чтобы ты мне помогла, худышка.
У меня по коже пробежал озноб, ну разве можно так начинать объяснение! Обычно мелют что-либо типа: «О! Чувиха, ты мне нравишься, скажи-ка, нравлюсь ли я тебе тоже?»
Или что-то в этом роде, подходящее для такой дурацкой и в то же время милой ситуации. А он продолжил, нагло вылупив (он – лупоглазый) покрасневшие глаза (тем вечером у него начался конъюнктивит, но пока мама не отвела его на следующий день в поликлинику, мы не догадывались об этом) и улыбнувшись весьма загадочно – такого выражения лица я у него никогда раньше не видела:
– Я влюбился в Кармен Лауренсио, и ты должна сказать ей это, помочь мне упросить ее. У тебя это всегда так здорово получается, Map, – когда он называл меня Map, уменьшительным от Марсела, я прямо вся так и таяла, со мной можно было делать все что угодно. Он первый сократил мое имя.
И как вы думаете, что я ответила, обласканная так же, как та девчонка из «Романса о плохой девчонке» Педро Луиса Феррера?
[91]
– Нет ничего проще, Хосе, завтра я все устрою.
– Но с ней трудно, она очень гордая, она одна из самых красивых в школе: у нее та-а-ки-ие ноги, а какие волосы – длинные и черные! Мне говорили, что она ходит с одним парнем из старших классов.
– Всего-то? Не волнуйся, Хосе. Ну, дела, поверить не могу, ты, простой парень с улицы, который особыми манерами не блещет, страдаешь из-за этой… хм. Она такая скромница. Так и быть, помогу тебе. Не бери в голову, расслабься, считай, мышка уже в мышеловке.
Хосе Игнасио поцеловал меня в левую щеку, да, именно в левую, помню, я так нервничала, что не знаю даже, как он зацепился носом за мою золотую сережку – я упросила отца подарить эти сережки мне на тринадцатилетие. Замок сережки открылся, Хосе Игнасио резко отстранился и порвал мне ухо, сережка выскочила и упала в старый пруд. Неподвижные черепахи лениво наблюдали за тем, с каким остервенением мы скребли взад и вперед палкой по дну водоема. Я потеряла драгоценную вещь да вдобавок поранила ухо. Пришлось наврать родителям, что на улице Сулуэта, где-то около пожарной охраны, на меня напал какой-то хулиган. Я с трудом скрыла свои чувства от неблагодарного друга, возможно, не в последний раз в жизни мне объясняются в любви, но ведь сейчас-то это могло случиться впервые. И я чувствовала себя полным ничтожеством, ведь я должна была бросить ему в лицо: «Слушай, черт тебя дери, я ничего не скажу этой Кармен Лауренсио, ни ей и никакой другой шлюхе. Идиот, разве ты не видишь, что я втрескалась в тебя по уши?» Так нет же, я поступила как раз наоборот, я захотела все для него устроить, ведь так поступают настоящие друзья, и это в ответ на его жалкие речи, и это когда меня охватывала такая страсть к нему.
На следующий день на перемене я приперла к стене Кармен Лауренсио – я слыла отчаянной девкой, оторвой, она – пай-девочка, ломака и кривляка. Я надавила на нее:
– Слышь, ты, красотуля, знаешь, что Хосе Игнасио – мой самый лучший друг, да он мне как брат родной, так вот он сказал, что влюблен в тебя, он хочет танцевать с тобой на вечеринке у Лурдес Пуриньос, и если чего-нибудь не так, то тебе это дорого станет. Отказываться не стоит, у тебя есть только два ответа: или да, или еще раз да.
Жестом, словно тело ее было лодкой, а голова – веслом, она перекинула через плечо на грудь конский хвост, кончиками пальцев выхватила из него прядь и зажала ее губами. Я представила, что ее волосы были вкуса кефира, молочной сыворотки и взбитых яичных желтков.
– Ой, он шовшем мне не нравится, – ответила она своим тихим голосочком, шепелявя, как и вся ее семейка, страдавшая одним дефектом речи: у языка была слишком короткая уздечка.
Я засомневалась, а не имела ли прядь, которую она жевала, вкус настойки от сглаза. Мне тоже захотелось пожевать ее волосы, проверить это; мой нос, конечно, мог ощутить только запах, но не больше.
– А у тебя есть джинсы? – спросила я угрожающе; я знала, что любая девчонка много бы дала, чтобы втиснуть свое тело в настоящие джинсы. – Мне только что прислали «Вранглер» из Мехико, и я могу предложить тебе их в обмен на…
– Нет, дорогуша ты моя, – ответила она, снова забросив за спину хвост и приглядываясь к своднице, – я не ношу штанов.
Как же я забыла о ее красивых ножках? Такие не стоит прятать под джинсами. И тогда я обратила внимание, что на ее покрытых волосиками руках (да, волос на ней хватало) болталась всякая всячина: золотые недельки, ниточка с монетками разных стран, толстый браслет из черепахового панциря – мешанина из драгоценных вещей и дешевой кустарной бижутерии. Да у нее вкус как у курицы!
– А часы наручные тебя не интересуют? Не носишь, что ли?
– У меня «Шлава», но я отнешла их в починку, – ответила она. На самом деле не «Шлава», а «Слава». Тут-то я и сыграла на марке.
– Я поменяю их тебе на «Касио», если ты с Хосе заведешь роман.
Кармен задумалась. Она уже была моя, точнее Хосе Игнасио.
– Ладно, о'кей, но только две недели. Договорилишь. Но точно череш две недели ты шнимешь с меня Хоше Игнашио. Иначе ты потеряешь чаши. «Шлава» прекрашные чаши, но ш «Кашио» они ни в какое шравнение не идут.
Никто никогда в жизни не сможет представить того, как я страдала, проклиная себя и не находя поддержки ни у кого из своих подружек, ведь никто из них не воспринимал мои страдания всерьез. Даже Эмма не понимала, почему я уступила парня, по которому сходила с ума, своей сопернице, почему сдалась, не приложив ни грамма усилий. И как назло все вышло наоборот: Кармен Лауренсио втрескалась в Хосе Игнасио, их роман длился целый год, до тех пор пока они сами не разбежались по обоюдному согласию. Несмотря на то что мою душу раздавили, словно чеснок в ступке, я не изменила нашей чистой дружбе, и здесь у меня не возникало никаких угрызений совести. Хосе Игнасио не знал, как отблагодарить меня, и каждый раз при случае говорил:
– Худышка, я и не знаю, как тебя благодарить за то, что ты свела меня с Кармучей.
И каждый раз я, взбешенная, была готова крикнуть ему в лицу: «Так ведь ты знаешь как, черт возьми, поцелуй меня, прижми к себе, погладь всего несколько мгновений – и все, ты бы отблагодарил меня, унял бы мое безумие». Для меня свет сошелся клином на Хосе Игнасио. В течение того года, пока они были вместе, я шесть месяцев просыпалась с его именем на устах, в школе пыталась узнать, куда они пойдут: на какую вечеринку, на какой пляж, на какую плотину (мы любили забираться в прилегавшие к плотинам леса, и прежде всего к плотине на Гуаябе, мы предпочитали ее из-за отдаленности от города и обширных лугов). Я то и дело появлялась там, где были они, я шпионила за ними, надеялась, что и мне хоть немного перепадет от его любви. Я почти не пропустила ни одного дня в школе, в тот год у меня было меньше всего пропусков, я упорно ходила, даже когда болела – а это случалось как раз тогда, когда мне более всего нужно было быть рядом с ним, с ними. А Хосе Игнасио все так же шутил, так же радовался всему, и особенно ей. И я все так же восхищалась его остротами, которые, на мой взгляд, были просто неподражаемы. А оставаясь одна, вынимала из рюкзака, сидя на скамейке где-нибудь в парке, радиоприемник и настраивалась на иностранную волну. Песни на английском языке действовали на меня, слезы так и текли из глаз, хотя я ни слова не понимала. «Мария, хей, хей, хей, Мария» группы «Jackson Five»
[92]
терзала мне душу. Как никогда я чувствовала себя такой великодушной, такой чистой, моя душа, терзаемая муками ревности, была полна благородства. Не надо забывать то, что никто до сих пор не целовал мои губы. Рано поутру я убегала из дому, бродила вблизи дома своего возлюбленного, представляя, что вдруг ему, как и мне, не спится, и вот он спускается по лестнице, пусть даже как лунатик, с расставленными в стороны руками и, заметив мою девственную дрожь, заключает меня в объятия, и я успокаиваюсь. От такого неосуществимого желания, от такого придуманного наслаждения губы мои сами собой складывались в поцелуй. Тысячу раз я спрашивала отца, не нужно ли что отнести тетке. Хосе Игнасио жил как раз на полпути от нашего дома до дома, где жила сестра отца – тот, кто знаком с географией Гаваны, может проверить: я жила на Агуакате между Техадильо и Чакон, тетка – на пересечении улиц Мерсед и Паула, а Хосе Игнасио – на углу Вильехас и Обрапиа. Пройтись под его балконом было счастьем, «весной священной» (если использовать название романа Алехо Карпентьера), но если вдруг случалось, что он стоял на балконе, дыша свежим воздухом, голый по пояс, то я застывала на месте, не в состоянии сделать хотя бы шаг, я просто впадала в ступор. Мне бы подойти, а я стою. Видеть, как он опирается о перила балкона, – что еще нужно мне в этой жизни. Обладая хорошим зрением, я могла разглядеть его силуэт с перекрестка Вильехас и Эмпедрадо. Хотя я могла и спутать Хосе с его братом, который однажды догадался о моей припадочной страсти, увидав дурацкое сердечко, пронзенное стрелой, с моими и Хосе Игнасио инициалами внутри, которое я нарисовала на последней странице «Двадцати стихотворений любви и одной песни отчаяния» (наши юмористы говорили по-другому – «Двадцать песен ужаса и одно стихотворение уродства») Пабло Неруды,
[93]
книги, которую я одолжила одной девчонке, не зная, что она была подружкой брата Хосе. Когда я шла по противоположной стороне улицы, он понимающе улыбался, и я придумывала какой-нибудь дурацкий повод, чтобы позвать Хосе Игнасио. Объект моего поклонения показывался на балконе и едва обращал на меня внимание. Настал день, когда я не смогла рассчитывать даже на слабую помощь его брата: он ушел в армию и погиб на одной из никому не нужных войн где-то в Африке. Я всегда помнила о нем, он не был красивым и даже привлекательным, однако был очень добрым. И почему мне понравился не он, а Хосе Игнасио? Возможно, это как раз и спасло бы его.