Когда я понимаю, что Господь осеняет меня Своей милостью, не в том смысле, что исполняет мои желания, как бы ни были они благородны и альтруистичны, а тем, что дарует мне силу принимать все с радостью, даже здесь, в тюремной камере, мой De Profundis обращается в Magnificat, и все есть Свет».
Я ехал в Париж, чтобы там приступить к работе, и чувствовал, что разгадал его затянувшийся обман: он перестал быть тайной и являл собой лишь жалкую смесь слепоты, трусости и отчаяния. Теперь я знал, я понял — на свой лад, что творилось в его голове в те долгие пустые часы, которые он проводил на автостоянках и в придорожных буфетах, и меня это больше не касалось. Но что происходит в его сердце сейчас, в те ночные часы, когда он бодрствует и творит молитву?
Я выгрузил из багажника папки с делом и, убирая их на ближайшие семнадцать лет в стенной шкаф у себя в студии, понял, что больше к ним не притронусь. Зато свидетельство, написанное им по настоянию Бернара, осталось лежать на моем столе. Вот оно-то, написанное дубовым католическим языком, было, на мой взгляд, настоящей загадкой. Выражаясь языком математики — неразрешимой.
В том, что он не ломает комедию для окружающих, я уверен, но что если лжец, живущий в нем, одурачил его самого? Когда Христос воцаряется в его сердце, когда он верит, что любим — вопреки всему, и слезы счастья текут по его щекам, — что если это прежний морок нелюдя-двойника?
И я вдруг подумал, что написать его историю — все равно что совершить преступление… или сотворить молитву.
Париж, январь 1999 г.