Первым зашевелился Прихлебала — он то пододвигал мне стакан, то, испуганно косясь на Седого, забирал обратно и растерянно тер седловидную лысину. Наконец задумчивая пелена в глазах Седого сползла, он оглядел бутылки на столе, грязные тарелки, кости и объедки на скатерти и меня.
— Как твой? — прохрипел он.
— Сегодня похоронил.
Он сощурился, как насытившийся хищник, и взял бутылку. Приоткрыл щелочки-запятые и Киргиз, царапнул недоверчиво и зло. Я положил на стол нож. Киргиз прикрыл его ладонью, и нож исчез. Седой, разливая водку, прохрипел:
— Выпьем, Сасун-Хан, это человек!
— Выпить можно — почему нельзя? — закартавил Киргиз. — Но он не человек, я это сразу, еще давно знал, у него поганый свиной харя, я это сразу видел.
Мы выпили. Седой похрустел огурцом и вяло сказал:
— Есть дело, большая монета будет, нужен хороший вор, а есть эти два — торбохваты.
— А зачем, спрашиваю я, ему «дело»? — ткнул вилкой в мою сторону Киргиз. — У него и так много башни, я это знаю. Правда, мужик? У тебя много башни?
Поганый червь, подумал я, он действительно учуял деньги, зашитые под мышкой, или так, на бога берет?
Киргиз побледнел.
— Где деньги спрятал? Где? Говори! Я ведь знаю, в трусах зашил? Здесь? — И рука повисла над поясом, потом, словно щупальце, поползла выше и остановилась у моей груди. — А-а-а, — возликовал Киргиз, — под мышкой спрятал, я это сразу понял.
Он наползал по столу гадом, а пальцы трепетно бились у моей груди.
Я поймал себя на том, что порываюсь встать и уйти от этого скорченного инородного существа, но не могу, ибо люто ненавижу его, его лоснящийся ежик с пробором стрелочкой и карие глаза с крапчатым пульсирующим потоком, и вымытое личико, и грязную, давно не мытую бурую шею. Я был загипнотизирован сладостной ненавистью. «Что, доигрался? — спросил разум. — А теперь ударь, только сила загонит беса». Я поставил стакан, щепотью ввинтился во влажный ежик и ударил в лицо. В его глазах всплеснулся страх, он стал соображать и видеть меня. Из ноздри выполз красный червячок. Седой захохотал: вид крови принес ему радость.
— Что, Сасун-Хан, есть башни у человека? А? Поимел?
Киргиз молчал, закатив зрачки. Седой зажег спичку и стал водить огнем у побледневшего лица. Киргиз не шевельнулся. Пламя выхватывало то белый ряд зубов, то малярийно-желтый белок, то переползало и вовсе к уху.
— Туши, Сасун, дуй, — хрипел Седой. Затрещали волосы, запахло паленым. Киргиз был недвижим. Прихлебала завыл, закрыл ладошками личико, то ли плача, то ли смеясь. Я же присутствовал при бандитском разгуле, совсем забыв, для чего подсел за этот полный объедков стол, не желая предотвращать что-либо, а испытывая величайшее омерзение, недоумевая: для чего я здесь? Почему не послушал Аду Юрьевну?
Седой неожиданно завизжал, захрюкал, зачавкал. Киргиз отпрянул, заплевал: «Тьфу, тьфу, тьфу». Красная слюна падала на стол. Седой торжествовал:
— Что, Сасун-Хан, заговорил?
— Чего смеешься, дурной башка? Свинья поганый тварь, очень брезгую свинья, очень не люблю, свинья ест говно. Русские едят свинью и становятся свиньями. — Затем киргиз вытер кровь, посмотрел на ладонь, потом на меня и серьезно сказал: — Ты, мужик, ответишь за кровь, не откупишься — кровь за деньги не продаю.
Насытившись весельем, Седой снова впал в печаль и тихо сказал:
— Баба была хорошая с тобой.
Изумление, а когда оно прошло, то мистический страх заставил теперь уже меня оцепенеть и подумать: так вот оно как начинается.
— Чего молчишь? Хорошая, в зеленой шляпочке, но не верь ей — все бабы суки, — тихо хрипел Седой.
— Он один у окна водку жрал, и никакой такой бабы не было, сам видел, — скартавил Киргиз.
«Послушай Аду! Прочь из ресторана!» — кричало во мне. Но какое-то идиотское, всепобеждающее желание заставило произнести ее имя вслух.
— Ее зовут Ада Юрьевна Мурашева, — сказал я.
— Не смейся, глупый харя, — стукнул кулачком Киргиз, — скажи правду, Сасун-Хан очень просит, скажи, что никакой такой бабы не было.
— Была, — хрипел Седой и надвигался тараном. Вены на его могучей шее вздулись до самого уха. По щекам расползались багровые цветы, а подбородок побелел и отвис на хищных складках. Он излучал такую волю, что если б из судорожного рта выпрыгнуло нечто смертоносное, я не удивился бы.
— Говоришь, не было?
— Так говорю.
Рука Киргиза кралась к поясу. Но Седой опередил:
— Смальнуть хочешь? — и рванул за ворот. Бостоновый борт с треском вместе с рубашкой обвис, обнажив грязную грудь Киргиза с удивительно синим соском. Киргиз оцепенел с отвисшими лохмотьями и рукой, не достигшей кармана.
Прихлебала с раскрытым, теряющим куски ртом опускался под стол. А Седой неожиданно обмяк, будто в нем надломился стержень. Голова упала на плечо, а в глазах была студенистая пустота. Прилив необъяснимой жалости к нему, инородному существу, захлестнул, и я готов был силой защищать его или на коленях вымаливать прощение. Зал, танцующие в нем, и Киргиз, и Прихлебала перестали существовать, я видел лишь Седого, его кулаки на столе. Я опять расслышал шелест — будто пересекались крылья стрекозы. «Ты ничего не смог в этом городе, так спаси его». — «Бандита? И почему?» — подкрался и спросил разум. «А не тебе судить». Я отогнал сомнение и спросил:
— Седой, у тебя есть мать?
Он долго, мучительно соображал, и подобие улыбки перекосило синюшное лицо.
— Есть, — хрипнул он, — но квелая.
— Не оставляй ее, она не переживет, — торопился я, боясь, что он опрокинет мою хлипкую конструкцию, но все с большей радостью понимая — он видит меня, он слушает.
— Касса в одном магазине есть. Башни наверху. Уж больно дело хорошее.
— Я дам тебе денег, дам. — Денежный брикетик будто сам выпрыгнул на стол.
— Вот, Седой, эти четыре тысячи я дарю тебе, — переполненный страстью творить добро увещевал я.
И тогда раздался визг, древний, нечеловеческий, ненавистный: «Ай-яй-ю-ю-ю!».
— Вот башни, о которых я говорил. За что рубашик рвал, за что, как на свинье нечистой, волосы жег? Ай-яй-ю-ю-ю… — Киргиз ящером наползал на Седого, бормоча тихие, но страшные проклятия.
— Замолчи, Сасун-Хан, — зашипел теперь уже я и схватил Киргиза за горло. Я хотел ударить, но понял — ничто не остановит это чуждое, действующее по необъяснимым законам существо, его нужно только убить. Я оттолкнул его. Вмешался метрдотель, однорукий фронтовик, и настоял, чтобы Киргиз покинул зал. Киргиз, закусив руку, пошел к выходу, и я удивился, что он так мал, словно мальчик. Следом, припадая на босую ногу и с сандалией под мышкой, вышмыгнул и Прихлебала.