Вечером малиновое солнце садилось в станционные тополя, над кладбищем тарахтел осоавиахимовский самолетик, а в парке играл духовой оркестр, и над утомленным городом плыло танго. Отец надевал белый костюм из рогожки. Мама в синем на ухо берете подводила губы перед зеркалом и жаловалась бабушке:
— Он ведет меня под руку, как истинный джентльмен, подносит мороженое и развлекает приятной беседой, но нате вам — пожар — этот проклятый трезвон, он бросает меня среди улицы одну и несется вслед за машинами как угорелый, как школяр, потом он будет целовать руку и просить прощения — будешь, нет?
— Мы уже опоздали на журнал, — морщился отец.
Они ушли, и я поспешил во двор. Двор, широкий и длинный, был моей территорией, полной интересных вещей и событий, поджидавших меня. В конюшне жили лошади и мой единственный враг Криволапов. Был прилепившийся прямо к зданию фонтан. Была и страшная, заставляющая меня трепетать, тайна, которую я не выдавал даже своей подруге Земфире, дочери Ингалычева. Я подкрадывался к своей тайне у подножия вышки, под навесом со старыми, еще церковными каретами. Я останавливался и переводил дыхание, страх перерастал в ужас, но я вспоминал кинофильмы и первого маршала с саблей, гарцующего на белом коне. Но он был далеко, а близко — сумеречный, пустой и тихий двор, и под грудами металлолома лежал мертвец. Я с бьющимся в горле сердцем откидывал ржавое крыло, прикрывавшее вход в мою тайну, и рука нашаривала могильную плиту.
Бабушка говорила о бессмертии. О том, что мы встретимся с дедушкой и всегда будем вместе, что есть жизнь там, на небе. А как же камень?
Я трясся в страхе и задавал вопрос. Я долго не выдерживал и, перемазанный мазутом и ржавчиной, спешил выбраться из хлама. Потом расправлял плечи, чувствуя себя героем, и подкрадывался к конюшне. И боже упаси, чтобы увидел мой лютый враг — конюх Криволапов. Его лоб и щеку пересекал сизый шрам. Страшен был навыкате бельмовый глаз, но еще страшней были рассеченная губа и зубы. Криволапов уважал отца, а меня, застав у лошадей, перетягивал кнутом. В дальнем и темном углу конюшни Криволапов смастерил из досок и попон подобие кресла и полулежал; казалось, он спал, но нет, вспыхивал огонек папиросы — и опять Криволапов был долго неподвижен, а я на коленях под окном выжидал момента.
Мне редко удавалось проникнуть к лошадям. Жеребец Буян, чуя постороннего, топтался и ржал, Криволапов приоткрывал глаз, рука нашаривала кнут, и я бежал. В гости к Криволапову приходила странная и, как мне казалось, необыкновенно страшная, белолицая старуха, тощая и прямая, как палка, с близко посаженными глазами и крючковатым носом. Она была в солдатских башмаках, в старомодной шляпе с вуалью и белых перчатках. Несмотря на жару, она церемонно поднимала вуаль и, глядя поверх дневального, говорила:
— Я с визитом к Родион Степановичу Криволапову, позволите ли мне пройти?
— Невеста к Криволапу пошла, — потешались бойцы.
— Кикимора в шляпе, — покатывались со смеху телефонистки, — а говорят — графиня.
В конюшне Криволапов, влажно причесанный на пробор, целовал старухе руку, усаживал в импровизированное кресло, старуха развязывала скатерку и церемонно произносила:
— Сегодня День Пресвятой Девы Марии — именины государыни. Это бисквит по английским рецептам, извольте отведать, Родион Степанович.
Криволапов доставал бутылочку, старуха тоже выпивала. Ели пирог. Пили чай, потом закуривали. Старуха держала папироску на отлете, и они долго пребывали в молчании в безотносительных друг к другу позах.
Это я подглядел в окно.
Я проснулся утром с первым ударом колокола, возвестившим смену караула, и босиком прошлепал на балкон. Автомобили уже выехали из гаража и выстроились в ряд, и я с наслаждением вдыхал аромат бензина. Под сияющим солнцем раскинулся город, зеленели холмы, синели далекие горы. За горами лежало море, куда отец обещал свозить на мотоцикле. Близко была площадь, пыльная и булыжная, на ней я с пацанами буду играть в каре.
Во дворе пятнадцатого номера поспевал абрикос — вчера он был еще кислый. А сегодня как раз. Ворота храма распахнуты, и чего там толпится народ, надо узнать. И с балкона я полетел, словно воздушный шарик, над цветным, полным счастья миром. Был первый день летних каникул.
Бабушка заставила вымыть шею и надеть рубашонку, расшитую украинским крестом.
— Мы идем на базар, — объявила она.
И более широкой рекой потек мой праздник.
Я захотел посмотреть на чернобородых пекарей, они, как волшебники, в аромате печеного теста, в малиновых отблесках, колдовали над конфорками и казанками.
Я пожелал бублик, и мы отправились на Кантарную, в пекарню. Дядя Ахмет, в белоснежных кальсонах, ногами месил тесто в огромном деревянном корыте и привел меня в восторг. На стене, словно веревка на гвозде, висело смотанное тесто, и это удивило меня. Я ткнул пальцем, и дядя Абдулла ножницами отрезал кусок веревки, свил косичкой, слепил концы — получился бублик — и опустил его в кипяток. Что-то бормоча и улыбаясь мне, помешивал деревянной лопаткой. Потом бублик, посыпанный маком, подрумянивался на решетке над мангалкой. Я пожелал пончик, и дядя Абдулла скатал мячик из теста, впрыснул шприцем крем — и вот уж пончик зашипел в котелке.
А потом — базар.
Многоголосый, пахнущий чебуреками, конским потом и разносолами базар тонул в шашлычном мареве. Бурлила яркоцветная толпа, хвалила, ругала, торговалась, завывала на разных языках, но все друг друга понимали. Меднолицый, в золотом окладе бороды татарин вещал на полбазара, расхваливая бастурму. Бритоголовый до синевы черноусый албанец зачерпывал из деревянного корыта и выплескивал назад потоки белопенистой шипящей бузы и тоже хрипел и приглашал. Спокойный голубоглазый немец, когда к нему приближались, молча сдергивал марлю с уложенных на белоснежное рядно копченостей. Его товар не требовал рекламы. Напрасно бабушка истово торговалась, немец не уступал. Мы купили у него ветчину и колбасу. Бабушка поучала меня:
— Лучше немцев колбасников в мире нет, и сдачу пересчитывать от немца не надо. Это тебе не цыган. А камбалу мы купим у греков. А фрукты нужно покупать у южнобережных татар, никто так не сохранит в опилках прошлогоднюю «беру» и «мускат».
Рядом разливался соловьем свисточник. На зеленых лопухах, обрызганных, будто росой, млели фунты масла. Бабушка протягивала руку, торговка на тыльную сторону ладони клала творог, и бабушка слизывала, вафельно морща подбородок. А мне было строго наказано держать руки в карманах, но разве выдержишь? Сизоносый старик просунул в карман свистульку и отбежал, жестикулируя и истошно вопя:
— Такой хороший мальчик, пусть только поиграет!
Я залился соловьем, а бабушка достала кошелек. Потом в руке оказался леденцовый паровозик. Я сунул его в рот.
— Умный, очень умный мальчик, — возликовал торговец.
— Если б он еще и кушал, — заворчала бабушка и полезла в кошелку. Но приблизился злой одноглазый цыган. В его руках подпрыгивали мячики, на груди сидели черно-красные пауки. Бабушка запротестовала.