— Сейчас, сейчас. Почему сейчас? Когда уже вот начало, но почему старик так недвижим!
Бесенок в голове Феликса хлопнул в ладоши, захохотал: «Он мертв, он кукла, толкни — и, бездыханный, сползет с ящика. Погляди, восковая голова уже оплывает на солнце». Феликс испугался, но, будто услышав его, старик обернулся к машине. Лицо его не выражало ни ненависти, ни презрения, а воспринимало машину мученически и с великой досадой. В машине зашевелились, с кузова отвалилась грязь. Старик не проклинал военных, а пускал тягучую слюну. Она сверкающей паутиной ложилась на черный лапсердак, колени, грудь, а язык из-за беззубых десен продолжал выталкивать все более обильные порции слюны. Теперь старик показался Феликсу коконом, опутанным серебристой паутиной, и время потекло назад, сквозь тысячелетия, в рыжие пески, к преосвященному храму Иерусалимскому, и Феликс видел его белую стену, а из кокона вылупливался и расправлял крылья Нудельман. Феликс вслушался и стал понимать: «Ты спас меня, Милостивый, но что я могу для этих несчастных? Они считают себя умнее Соломона. Они не едят опресноков и забыли идиш. У них в домах Твой металл, Твои камни и резная кость. Они хотят быть счастливыми, имея то, что им не принадлежит. А разве может быть человек счастлив от того, что ему не принадлежит? Золото может принадлежать только Тебе, Твоему первому храму. Ты привел большой и страшный грузовик. Они не будут больше кушать тэйгалы в меду, им будет холодно, и будет мерзлый хлеб. Они поймут, что нет вкусней еды, чем опресноки. Я ухожу в Твой город Иерусалим».
Старик задумчиво размазал слюну по груди, и грубо-шерстяное сукно слюдянисто заблестело, затем развел руками и ногами, словно жук, разрывая невидимую паутину, вылупился из кокона и с интересом разглядывал фабрику, коптящую трубу, постройки под слоем сажи, черные крыши. Он постоял, притоптывая, будто пробивая твердь земли, пробормотал что-то и, расправив крылья, решительно двинулся к выходу. И Феликс не удивился тому, что ноги старика не касаются земли.
— Вот и начало — он уходит, — прошептал Феликс.
Из окон глядели и председатель, и зам, и еще многие лица с презрением и испугом, и слово «уходит» витало над фабрикой. А старик словно на каракулевом подносе нес свой желтый, деформированный веками череп с затычками в ушах; сукно, окропленное слезами, с невыбитой пылью, покрывало круглую спину, узкие руки и хилую грудь. Пылью погромных ночей, пылью Освенцима, Майданека, эвакуации, пылью восточных базаров, керосиновых лавок, аптек, пылью противотанковых рвов. Он нес эту пыль к стенам Иерусалима, и не было силы, способной остановить его.
Дверца машины распахнулась, и капитан спрыгнул на землю.
Вот вы и раскрылись, капитан, подумал Феликс, но он уйдет.
— Уходит, — сказал капитан, — в машину.
— Его бы в банку в самый раз, — ответили из фургона.
— Нет! У него открыта виза. Пусть себе едет подыхать.
Сторожиха распахнула дверь, затем вторую, на мгновение солнце медно облило древний череп. Нудельман надел шапку, погасил отливку и исчез.
А все-таки старый иудей был прав. И я поверил в него, не упустил НАЧАЛО — Феликс торжествовал словно изобретатель или художник перед законченным творением. Но жизнь так неумолима к безумцам и творцам, лишь на мгновение идея восторжествует, и тут же снова образуется новый непроходимый завал, в который никогда не ступит умствующий, и лишь безумец бросится в него, редко проломится, скорее увязнет, и умствующие ощерят глумливо рты и объяснят. Умники так хорошо объясняют все потом.
Недолго пришлось и Феликсу быть довольным. События развивались так быстро, что он не успевал отбиваться. Пронзительный голос Акралены Петровны, голос несомневающейся победительницы, заполнил двор:
— Вы видели? Нет, на это надо было только посмотреть, иначе вы ничего не видели. Он оплевал весь двор. — Она торжествовала, победно, зло. — Извиняюсь, брезгую, тошнит, смотреть не могу. Убрался, и дышать легко, — вещала она из окна бухгалтерии.
Капитан у фургона курил и слушал. И тогда произошло невероятное, отчего Феликс хлопал себя по щекам, убеждаясь, что он в своем уме и трезв. Он ясно слышал и видел Акралену Петровну в окне бухгалтерии и не мог не поверить ушам и глазам своим, но готов был поклясться, что в следующее мгновение голос ее доносился из военного фургона:
— Это все вы, Нудельман, все пугаете, все кликушествуете, ишь как от вас мочой несет, а еще аптекарь.
Потом зазвонили в графин и заговорило много голосов, а ее перекрывал все. Капитан захлопнул дверцу, и голоса исчезли. Феликс не успел опомниться, как новое происшествие заставило оцепенеть. Сапоги капитана приблизились к оконцу, потоптались перед самым лицом. Феликс притаился. Капитан откашлялся и громко сказал:
— Феликс Васильевич, любезный, не надоело тебе по чердакам и подвалам собирать паутину — выходи! Хлебнем по глоточку, да и прощаться будем.
Феликс молчал. Капитан присел на корточки, звякнул в стекло камушком и, поглядев поверх головы Феликса, добавил:
— Ну, как знаешь, не поминай лихом. Прости, если обидел чем. Но все же я тебе оставлю весточку. Я рад за тебя, очень рад.
Упал окурок, сапог раздавил его и двинулся к кабине, потом клацнула дверца. Выхлопная труба заклекотала и пустила в окно, прямо в лицо Феликсу черную упругую струю дыма. И странно, спущенная шина стала подниматься. А как же коробка, как сломанный зуб? Колесо, словно жернов, повернулось, тронулся борт, и в подвале стало светло. У ворот прозвучал сигнал, сторожиха опустила цепь, и машина неуклюже выехала со двора.
Феликс пожелал тихо исчезнуть, но у проходной путь ему преградила Акралена Петровна с тазом в руках:
— Золотце мое, слава богу, пронесло, уехали. Теля беленький, видишь? Будет настоящий бал.
У склада стоял белый теленок. Конторские кормили его сластями, теленок отворачивал влажный нос. «Гляньте, аристократ какой — пончики не ест, ишь, негодник, слюну пустил, а не стыдно перед дамами?» Голоса были чужие, и Феликс видел лишь белую морду, рыжую бровь и влажный, удивительно красно-рубиновый глаз бычка. Боже, он альбинос, и лейтенант был тоже альбинос, но один глаз у него был голубой, а другой карий, как все было давно, а я помню.
Подошел и сантехник с оселком и ножом в руках и стал чертить заскорузлым пальцем по вздрагивающей белой шерсти, объясняя:
— Это пашенинка, а это бочок, это грудинка называется. С жареным лучком — эх, хорошо, а тут, на горлышке — зарез, здесь мы его немного ножичком и пощекотим.
Почему этот слесарь приседает, выкидывая то руки, то ноги, и делает непонятные знаки? А дамы? Дамы виноваты, возбуждены, глаза расфокусированы. Как хорошо знал Феликс эти лица, бледно-любопытные, присутствующие при чужом крушении. И никто не усомнился, а ведь над ними нависло. Нудельман умный человек, сказал: «Там яма», но дурак торжествует, описывает полный круг, пока не рухнет — тогда поверит, да поздно, уже в яме. Опять я вспомнил Белоголового, и никуда я не уйду с фабрики, подумал Феликс.