— Здесь деньги, на них меня хоронить будешь. Мария после меня долго не промается, и догляди, Феля, чтоб на поминках крученых ягнецов забили. — Крестьянская практичность опять взяла верх. — Это те, у которых черви в мозге, они поперек спины коровьим навозом мечены.
Эта материальность сделала и Феликса материальным и одержала верх. Что за чертовщину напускает старик? И, будто подслушав его мысли, Афанасий Лукич постучал по крышке.
— Тут, Феля, духовитая степная трава — кермек, чабрец да полынь. На ней и лежать мне. — Когда они встали, старик попросил: — Сочти, Феля, сколько зарубок на стропилине?
Феликс нашарил зарубки — их было пятьдесят восемь.
— Вот сколько мы со старухой в нашем доме прожили, — сказал старик с торжеством и стал спускаться по лестнице.
Феликс стоял на карнизе, обирая паутину с трусов и майки, и думал: что за чертовщина? Колодезный журавль и забор обернулись и стоят на своих местах, но вроде бы вовсе и не земля подо мной, а дно. Снизу из фиолетового сумрака тянулись белые стебли яблонь, они наклонились, будто водоросли, вслед пробелевшей рубашке Афанасия Лукича.
Машина смотрелась серым крабьим панцирем у каменного сонного хаоса. Орех одноруко поднял ветвь, о чем-то предупреждая.
Феликс тряхнул головой — видение отошло. У забора шептались старики, и долетало единственное, благодарное «слава богу». Затем они разделились — старуха осталась, а Афанасий Лукич зашагал в степь.
Феликс лег в машине. Меж холмов в медном уровне восхода побелел рубашкой старик и скрылся в овраге. И тут же раздался всхлип — Мария Ефимовна вздела к небу руки, ботинки замельтешили, будто спицы в колесе, она выкатилась на крыльцо и скрылась в двери. Феликс почему-то подумал, что видит старика в последний раз, но усовестился и прогнал эту мысль: что за бред? Ему вспомнилось наставление для американских летчиков: «Летчик, переставший верить приборам, то есть в реальное, а доверяющий чувствам, самолет не проведет». Вот бы американцы посмеялись надо мной во все свои тридцать два зуба. Надо поменьше плавать, подумал он, и тогда водоросли во сне качаться не будут и колодец не будет опрокидываться. Он обнял Натали, теплую и сонную, и решил: съезжу в правление, пусть тянут электричество, нужен телевизор. И уж почти заснул, когда в голове захохотал и захлопал в ладоши бесенок: «Дурак стоеросовый ты, дурак, ты русский и летал ты по-советски, и вовсе неплохо, и на кой хрен тебе американские наставления? Истинный дурак!»
Взошло солнце, и на вымытом росою берегу не было ни единой мухи. Мария Ефимовна накрыла стол белоснежной в красных петухах скатертью, поставила зеленую бутылку и, накинув на плечи черный платок, торжественно уселась. Натали с разболевшимся зубом криво глядела, как Феликс поедает лепешки, макая их в абрикосовое варенье. От ночных бдений остался лишь запах паленого воска, да на комоде Библия распахнула листы. Ночь с ее картинами и раздумьем отошла в прошлое, но Феликс остро улавливал преддверие серьезного и великого, пока что не осознанного им праздничного явления. Он прогонял эти мысли разумом, убеждая себя, что все это абсурд. Но все же он пожелал выпить за Афанасия Лукича и наполнил стопку из зеленой бутылки, и тогда Натали не выдержала:
— Не пей, не доедем, на дороге милиция задержит.
Мария Ефимовна подняла посерьезневшее лицо, глаза жучками-бронзовками сверкнули сухо, и тихо сказала:
— Не посмеют! Он пил за здоровье Афанасия Лукича.
Феликс выпил, выпил и еще, а Натали все более напрягалась, выдвигая подбородок, потом шумно вышла из-за стола.
— Хорошая она, да не твоя, и не сохни — твоя к тебе придет!
Убежденный тон старухи и ее «не посмеют» разозлили Феликса, и он заговорил, жгуче краснея, но не мог уже остановиться:
— Я не верю!
— Знаю. Она тоже не верит, даром что крест на шее носит. — Придет Афанасий Лукич, и стадо придет.
Старуха помолчала, подняв глаза и еще более склонив голову, и Феликс будто отраженными в воде увидел актинию и изумрудных рыбок и, обливаясь потом, подумал: я, наверное, красный как рак, но нашел силы выкрикнуть:
— Раз так, не уеду!
— Не ломай мой с дедом последний праздник. Не позволю. Недовольных и рассерженных на нем не будет.
В спокойном голосе старухи были такая ласка, такая грусть, что стыд обуял Феликса, а жар был так невыносим, что Феликс попятился к двери, расстегивая рубашку.
Был полдень, когда он из темной горницы вышел на крыльцо. Жар тут же спал, и он, ослепленный блеском моря, блаженно улыбался у притолоки. Когда глаза привыкли к солнцу, он удивился белым, словно паруса, скалам на берегу и понял, что лето с белесой размазанностью испарений кончилось, пришла осень с четкостью далеких горизонтов и разреженным солнечным светом. Господин Сентябрь не пользуется белилами, а раскладывает чистый цвет, подумал Феликс, и под орехом среди чемоданов и метелок трав увидел Натали.
Постель в машине была убрана, пол подметен, кресла подняты, а стекла вымыты. Вяленые лобаны лежали горкой на золотистой убитой траве, словно на расписном ковре у ее ног. Он рассматривал ее, в джинсах и кимоно, с огненными волосами, стекающими на плечи, будто впервые и восхищался ее красотой. И эта красота, а может, и не она, а воля старухи, сделала его уступчивым.
— Может, завтра поедем? — вяло спросил он. Она улыбнулась, подставила щеку.
— Пойми, — сказала она, — здесь все я уже увидела. Здесь нечего делать.
Он поцеловал ее и согласился, презирая себя и думая, что никогда себе не простит и что безволие — это омерзительная линия поведения, да вовсе и не линия, а «нечто». Он размышлял о том, что у дураков размазаны желания, мысли расплывчаты, и всегда они надеются, что-де «будущее покажет и выведет», оно и выводит, но совсем не туда, куда дураку желалось бы, но дураку «везде хорошо». Он не помнит, куда желал, вернее, он вообще никуда не желал, и не сожалеет об этом. Так размышлял Феликс, и мысль его в легком подпитии витала легко, а руки укладывали вещи. Он где-то в глубине себя знал, что скользит мимо чего-то серьезного, делает все по желанию Марии Ефимовны, и это успокаивало.
К вечеру он уложил вещи. Женщины курили на скамье, и их головы мирно окутывал дым над забором. Седина старухи сливалась с каменной кладью, а золотистые волосы Натали совпадали с окрасом кошачьего табунка, дремавшего тут же на заборе. Коты щурились от дыма, но не уходили, Феликс из машины поглядывал на них и, надевая туфли, думал: к зиме увезу стариков в город, сейчас конфликт возник, конечно, из-за жары и мух, и нужно уехать. Но, понаблюдав, как индюки цепочкой прокрались из бурьяна к ореху и раскорякой перепрыгивали с ветви на ветвь, укладывая крылья и невидяще озираясь, понял: истинный крестьянин не предаст свой скот, не бросит пахарь землю. Нет, все же не следует уезжать. Даже Карай что-то чует, ишь как уткнул морду в колени старухи. И в природе происходит смена явлений и есть связь. Облачный полог на небе набряк и полиловел. Гладь морская изумрудно потемнела, а орех одноруко оцепенел. И будто подслушав его мысли, Мария Ефимовна долго и неподвижно разглядывала мальтийский крест, затем то ли пьяно, то ли сатанински улыбнувшись голодесным ртом, сказала: