Парень, с трудом передвигая паралитичные ноги, везет по дорожке в инвалидной коляске девушку-калеку. Девушка оборачивается к нему, они улыбаются друг другу: удивительно, как им хватает сил на эту, сплошь из текучего золота, улыбку. На соседней скамейке разговаривают две пожилые женщины; одна с гордостью рассказывает другой, как она каждое утро будила мужа, принося ему в постель свежие пышки; муж был моложе нее, а умер все-таки раньше. «Бедненький мой, и что он сейчас ест-то? А все-таки оно не так плохо, что не надо ни свет ни заря вылезать каждый день из-под одеяла». Вторая облегченно вздыхает: «Правда же, так лучше? Я вам точно говорю: нет ничего приятней, чем вдовья жизнь». На площади стоит бронзовый деятель рабочего движения, ему удается в красивой дуге отбить головой пестрый мяч. Я подставляю руку под струю бьющей из фонтана воды; мимо проходят, обняв друг друга за плечи, двое мальчишек лет десяти. Один говорит: «К проблеме можно и с точки зрения теории множеств подойти». Второй: «А можно и проще». «Как это?» «А вот так». Он подбегает к красивой двенадцатилетней девочке, которая увлеченно читает что-то, теребя свою длинную черную косу, — и целует ее в щеку. Девочка отвечает на простое решение молниеносной пощечиной и продолжает читать. «Пожалуй, теория множеств все-таки лучше», — побелев, говорит первый мальчик. «Лучше, когда проще», — повторяет его товарищ. Подскакивает к девочке, поцелуй, оплеуха; девочка закрывает книгу. «Больно?» — участливо спрашивает она мальчишку. Лысые старики с тонкими голосами играют за каменным столом в карты — и с такой яростью хлещут картами по столу, словно самой смерти хотят показать, что в конце концов у них козырь всегда найдется. Мужчина моего возраста с малышом на плечах бегает рысью вокруг фонтана. И он глубоко прав: мне в общем тоже ничего в жизни не нужно, кроме такого вот визжащего, счастливого, уцепившегося за мои волосы внука.
16
Из квартиры я испарился, почти не оставив следов. Не притронусь ни пальцем к жизни своей жены. Равновесие ее мне легко удалось бы нарушить, восстановить — никогда. Завидую деликатным, с легкой походкой людям, которые шагами своими никогда не разбудят спящих. Пользы я могу принести немного, так постараюсь хотя бы не навредить; попытаемся оставить в мире как можно меньше своих отпечатков.
В этот миг меня осеняет: ну конечно же, Дани — в моем деревенском домике. Полиция ищет его по всем будапештским адресам, какие только могут идти в расчет. И никто не думает, что брат мой решит спрятаться в том домишке, зная, что там меня нет. Будь я там, его искали бы у меня; но им известно, что он знает, что меня там уже нет. Им и в голову не приходит, что он именно потому и поедет туда, уверенный: я пойму ход его мыслей и сам отправлюсь к нему, потому что он меня ждет. Брат мой очень хорошо это знает; но знаем это только мы с ним, больше никто, ни одна живая душа, даже полиция.
Я встаю со скамьи и углубляюсь в боковую улочку; позади, на некоторой дистанции, идут соглядатаи; они уже не скрывают, что следят за мной. Если бы они в самом деле хотели, чтобы я привел их к Дани, они держались бы более скрытно. Такое сопровождение — знак для меня. Если я так приду к Дани, я должен знать: это я его сдал. Если попытаюсь от них избавиться, у них будет случай лишний раз доказать: они не глупее меня. Можно поступить по-другому: я не стану его искать — из-за них. Но я должен твердо усвоить: и поступками моими, и промахами дирижируют они. Разумеется, я попробую скрыться: может, я окажусь хитрее.
Если слежки нет, это только видимость: порядок вещей таков, что они все время держат меня в поле зрения. Я направляюсь не туда, куда хочу; я направляюсь туда, куда могу направляться под их надзором. Можно ли жить и передвигаться так, с соглядатаями за спиной, чтобы забыть о них? Пока я на том пути, который они для меня обозначили, я могу идти и один; но стоит мне попытаться выбрать свой, непредвиденный путь, тут же появится слежка.
В каких только униформах ни сопровождали меня за мою жизнь конвойные, на каких только средствах передвижения ни возили! Меня вводили в комнату, и там некий более парадный мундир диктовал мне правила движения, не выбирая, какие из них нравятся мне, а какие — не очень. Если народ научится передвигаться в соответствии с данной системой, тогда воцарятся мир и покой; а тот, кто разборчив, кто норовит выбрать правила поудобнее, должен еще доказать, что он не сумасшедший. Я — разборчив, стало быть, я — сумасшедший. Соглядатаи же мои, напротив, люди умные, ибо они эти правила любят и защищают. Они не только костюм, но и лицо себе приобрели в универмаге. У этого славного молодого человека одно дело: не быть самим собой. Ему не надо меня любить, не надо и ненавидеть: просто сопровождать. Мы с ним не можем сесть и поговорить за стаканом вина, как частные лица: он должен остерегаться, чтобы не заразиться ни от меня, ни от себя самого. Если ему велено не спускать с меня глаз, стало быть, я — личность подозрительная.
Я мог бы спросить его: зачем он следит за мной? Он бы ответил: не ваше дело, иду, куда хочу, я ведь не пристаю к вам с расспросами, куда, мол, вы направляетесь, вот и вы не приставайте ко мне. Я мог бы обидеться, пожаловаться: дескать, меня стесняет, что он ходит за мной хвостом. Он бы внимательно посмотрел мне в глаза и спросил: вы от кого, собственно говоря, хотите избавиться? Тут я бы задумался. Мы и так уже слишком с вами разболтались, добавил бы он дружелюбно. Тут я замолчал бы, а он на дистанции в несколько шагов продолжал бы идти за мной.
Я знаю, за ним тоже следят; за спиной у него идут двое; и, может быть, есть еще кто-то, кто следит за ними за всеми, — просто мы этого не знаем. Мы? Да, все мы прикреплены друг к другу; вот так официант в ресторане усаживает двух незнакомых людей за один столик. А что, разве я с другой планеты явился, не с той, что те, кто за мной следит? Пусть первым бросит в них камень тот, кто никогда не был по отношению к кому-то другому человеком, представляющим государство. Может быть, я причинил другим больше вреда, чем этот молодой человек; а ведь у меня цели были более благородные, чем скучное и суровое дело, порученное ему. А если ему прикажут съездить мне по зубам? Он съездит. И до тех пор будет делать вид, будто сердится на меня, пока и в самом деле не рассердится.
Не так уж это трудно. Он ведь хочет быть очень правильным, а потому в его глазах почти все остальные — неправильны. Я считаю, правильных людей — большинство; он считает — неправильных, так что обоих нас угнетает параноидальный синдром меньшинства. Он и сам — человек закрытый, да еще и трудится над тем, чтобы этот закрытый мир стал еще более закрытым. У него нет потребности оказаться очень близко к кому бы то ни было. Если он с женой идет в ресторан, то сам он в основном помалкивает — или, может быть, задает перекрестные вопросы. И вновь погружается в свои тревоги, что напортачит в выполнении какой-то задачи. Не будь вокруг нас враждебных элементов, все было бы проще, — думает, вероятно, он; но, увы, враждебные элементы наличествуют. Беда лишь в том, что не всегда ясно, кто именно.
Почему бы не быть подозрительной вон той молодой девушке, что идет параллельно нам по другой стороне улицы? Молодой человек подозревает даже своих товарищей — в том, что они не вполне надежны; а те подозревают его. Я, может быть, даже внушаю ему симпатию — тем, что не могу его обмануть; я — до того ненадежный, что это едва ли не равнозначно надежности. Подозрительнее те, кто следит за ним. Все мы страдаем хроническим недостатком доверия. Факт однако, что из психиатрической клиники отпустили меня, а не его. В столице данного государственного общества он представляет противостоящее мне государство; значит, он нормален, а я — болен, если упрямое его присутствие не считаю нормальным, если мне надоедает, что он на меня смотрит, и я желаю выйти из его поля зрения. Молодой человек этот, возможно, не полицейский вовсе, а санитар: директор послал его следить за мной из самых добрых побуждений, чтобы защитить меня от меня самого, чтобы я не натворил глупостей.