А в баре уже темно. Видеомониторы выдыхают лишь тусклое свечение, словно впали в дрему. Сквозь мягкий сумрак моей крови соляной кислотой сочится алкоголь. Он разъедает изнутри мои вены. Сквозь прозрачный желатин кожи видна вся паутина моих сосудов. Все до единой вены заряжены ярким жидким неоном и четко видны. Мое нагое тело скрючено, оно усохло — пылающий съежившийся стручок в густо-янтарном мускусе бара. Надо мной на стойке высится моя мать, распухший труп. Этот циклоп-идиот уже нагибается, чтобы оторвать мою голову, как вишенку. Изо рта у нее вырывается застоявшийся фекальный газ, который обволакивает мое лицо влажной и теплой вуалью распада.
Музыка почти смолкла — слышен лишь топот ритма, поглощенный тьмой. Мой череп размягчен и тает: слишком большая прозрачная капсула, покрытая тонким белым налетом детских волосиков. Под ним виднеется мохнатое серое яйцо мозга, безделица, как приз в торговом автомате. Мать нагибается и обхватывает мой череп пальцами, будто хрустальный шар. Глядя на кровь и электрический ток, бегущие по лабиринту извилин, затопляющие безжизненное мясо моего мозга сознанием, она читает мои мысли. Она их контролирует. Кончики ее пальцев — магниты, они вытягивают образы и ощущения, точно жидкий металл, из сети тоннелей и каналов, рассекающей мозг.
Мать сплетает пальцы под моим подбородком и поднимает меня за голову, пока рот мой не оказывается напротив ее вагины. Волосы на ней длинны и пушисты, в них вызрела жизнь, и запах ее сочится наружу. Они свисают густыми умоляющими ветвями лесной ивы, лаская мое лицо. Скрученные узловатые пряди — живые, глянцевые и влажные, кишащее гнездо черных бескостных сальных пальцев вычерчивает изящные арабески у меня на щеках и лбу прохладной блестящей слизью, стекающей со стенок желудка моей мертвой матери. За пологом волос подкладка ее вагины сверкает зеркально, отражая свет и медиа-образы, которые у нее внутри генерирует демон. В животе ее эти образы смешиваются флуоресцентным супом одновременных прошлого, будущего и настоящего, видов и звуков. Центр вселенной, сворачивающейся в себя, и есть этот сосущий спиральный демон в глубине ее чрева.
Из ее дыры на мое лицо изливается свет. Это ясный сияющий сироп, который стекает по моему телу, липнущий к нему, запечатывая меня в плаценту мерцающего желе. Прозрачный кокон расширяется и сокращается нежным легким, весь пронизанный наэлектризованными щупальцами и венами, сбегающими из материнского влагалища, напитанными ее заряженной и пылающей маткой. Жидкость демона у меня в желудке вскипает под давлением, переваривая меня изнутри, а кожа и мышцы мои растворяются в той влаге, что вкачивается в мешок, обволокший меня. Тело мое тает и разжижается, а я ощущаю, как материнские образы проносятся во мне насквозь, сжирая меня, и я сам становлюсь ими. Демон втаскивает меня назад, в материнское тело, и я чувствую бескорыстный экстаз образов, льющихся с видеоэкрана. Я — чистый жидкий свет у нее внутри. Я стал демоном, я населил собой ее тело. Я и есть моя мать: я держу ее в своей власти изнутри ее мертвого тела. Я танцую. И мне нравится, что вы на меня смотрите.
Она живёт здесь
Асфальтовая дорога в гору, к хижине моего отца была выстелена толстым, изумительно зеленым мехом мягкой плесени. Наши сапоги выжимали влагу из свежего одеяла спор — мы шли, вылепливая неуклюжую пиктограмму глубоких отпечатков, что быстро заполнялись водой и мигали у нас за спиной причудливыми зеркалами. Мы с женой поддерживали ДРУГ друга, однако неизбежно потеряли в пути равновесие и беспомощно заскользили вниз по извилистому склону, как обезумевшие детишки, цепляясь за воздух, размазывая по одежде холодную изумрудную слизь и оставляя на дороге полосы черно-лиловой слякоти: визуальная азбука Морзе эпилептика, наше предупреждение глупцам, что осмелятся пройти той же дорогой. Мы хрюкали и сопели от усердия, почти не разговаривая. Секвойи возносились из отвесных стен замшелого камня и ежевики по обе стороны от нас, клонясь под дикими хаотичными углами. Над нами переплетались их очерствелые ветви, и в этом навесе лишь изредка, крохотными разреженными призмами мерцающих золотых и изменчивых серебряных осколков света проглядывало небо. Тоннель этот запечатывал и мертвил все звуки наших стараний. В мягком шелесте пуховиков потрескивали наши кости. Изо ртов и ноздрей у нас струями кристаллизованного тумана рвалось раздражение — вначале оно звучно поблескивало, а затем мертво повисало в холодном воздухе, прежде чем рассеяться и немо пасть на плюшевую ковровую дорожку, оросив ее нашим засахарившимся дыханием. То и дело мы помогали друг другу перевалить через массивные стволы секвой, падшие на дорогу мертвыми мамонтами, сбитыми наземь потопом. Из их губчатой коры под пальцами сочилась вода, а иногда у нас под руками кора отваливалась целыми пластами, волглыми и тяжелыми, и под ними обнажалось полированное светлое древесное мясо — оно поблескивало, как непристойно обнаженная намасленная человеческая кожа, мягкая и беззащитная в отфильтрованных лучах. Мы дошли до заброшенной стоянки на обочине дороги. Осторожно ступили на сгнившую деревянную платформу, что до сих пор ненадежно лепилась к обрыву. Чтобы не соскользнуть в небытие, мы хватались за перила — кривую паутину брусков, сколоченных вместе древними квадратными ржавыми гвоздями, — и некоторые сразу же лопались от неведомого доселе вращающего момента наших рук. Мы покрепче уперлись каблуками в щели меж скользкими досками и осмотрели долину внизу. Последние несколько месяцев лило неумолимо, а на этой неделе почва, наконец, так обожралась дождя, что не выдержала и лопнула широченными разломами, уходящими в глубь земной коры, смывшими с целых склонов и секвойи, и всю растительность, и хижины, и дома, выстроенные на подпорках над обрывами и связавшие свои фундаменты и стены, а равно и судьбу, с этими гигантскими деревьями. Все это теперь лежало на не — спутанная свалка в сотни футов высотой. Целые участки некогда извилистой асфальтовой дороги вместе со столбиками ограждения теперь пролегали прямо по гармошкам гаражей и бассейнам, переполненным гравием и грязью, по срезам рассевшихся руин гостиных и спален, где на стенах по-прежнему висели картины, а мебель, хоть и несколько искореженная, смутно оставалась на прежних местах. Легковушки последних моделей, пикапы, а также их заржавленные предки скользили в волнах этого мусорного прибоя, сплетенные воедино сложной кровеносной системой стального кабеля, телефонных линий, перекрученного водопровода, древесной листвы и огромными выкорчеванными тушами когда-то неуничтожимых секвой вместе с их фантастическими гнездами узловатых корней — жутковатый распад масштабов и пропорций, где все напоминает уменьшенную архитектурную модель истинного себя.
Долину непрестанным потоком омывал легкий дождик, питая новые реки и водопады пенистым бурым илом, ниспадавшим прямо в этот мусор. Несколько игрушечных издали вертолетов облетали ее под перекатами туч, то и дело выкликая тех внизу, кто мог проигнорировать призывы к эвакуации. Мой отец явно предпочел остаться. Несмотря на то что он страдал мягкой формой терапевтического алкоголизма — это у нас в семье наследственное, — и усугублявшейся с годами потерей памяти, мы с женой в последний раз решили на пару недель оставить с ним в хижине нашу пятилетнюю дочь, а сами отправились путешествовать в пустыни южной Юты, где я согласился потом и кровью изгнать из себя свою, более живучую разновидность алкоголизма, пока мы с женой будем обсуждать скисшую мелодраму своей семейной жизни. Я понимал, что предприятие окажется безнадежным, но все равно поехал, считая, что усилия заработают мне несколько очков в грядущей битве за опеку, когда я постараюсь вытребовать себе больше времени с Нормандиной — моей единственной дочерью, которую всегда, истинно, нескончаемо и безнадежно буду любить. Подлинных чувств ни к жене, ни к кому иному у меня уже не осталось — только к дочери. В пустыне мы с женой пробовали заниматься любовью, но мой жалкий порыв к трезвости не удался, поэтому все оказалось без толку. На жаре я галлюцинировал, и все до единой клетки моего организма вопили, требуя алкоголя, пока я стоял и созерцал безжалостные монументы из раскрашенного камня, и каждый из них выглядел неуклюжей гигантской карикатурой на моего отца: вот он — палач, вот — судья, вот — кровожадный зверь, похожий на монаха. Поэтому жена, в конце концов, махнула рукой и довезла меня до границы штата в сотне миль, где мы отыскали придорожную винную лавку, и я купил себе виски. Так я напился, и когда мы позже снова попробовали заняться сексом, мне было уже все равно: у меня чуть привстал прямо у нее во чреве. В том самом чреве, которое я некогда почитал чуть ли не святым — истинным источником любви, тем надежным укрытием, в котором росла моя милая Нор-мандина: свернувшись в клубок, медленно вызревая в тепле, влаге и безопасности. Это же чрево теперь для меня было совершенно лишено всякой сексуальной притягательности или жизни — дезинфицированная больничная палата, слабо угрожающая пустота.