Джордж меня, кажется, понимал, но не упускал из виду и административного аспекта моих первых шагов. Он заботливо справлялся о том, как идет семинар, кто его посещает, доволен ли я, довольны ли слушатели. Я рапортовал, что слушателей много (9?): практически все аспиранты русской кафедры плюс один очень сильный студент выпускного курса (senior), да еще два профессора: один — англичанин с английской кафедры, а другой — какой-то технарь. Англист русского языка не знает, но вместе с коллегой-русистом переводит стихи Пастернака и в семинаре очень активен.
— Это, наверно, Джон Столворти (John Stallworthy), — угадал Джордж. — Он известный поэт и уважаемый профессор. Надо будет, чтобы он написал официальный отзыв о семинаре.
— Я думаю, он охотно напишет. Он симпатичный, мы часто ходим вместе на ланч в Стэттлер Инн, и он консультируется со мной по поводу своих переводов. Ему очень хочется выпрямить Пастернака, ибо «по-английски так сказать нельзя», а я все твержу ему, что в том-то и фокус, что по-русски так тоже нельзя.
(Книжка переводов вышла в 1983 году: Boris Pasternak. Selected Poems. Trans. Peter France and John Stallworthy; наши беседы помянуты там добрым словом.)
— А кто этот профессор с технического факультета?
— Точно не знаю. Такой незаметный, маленький. Он подошел ко мне перед началом, представился на ломаном русском языке и попросил разрешения ходить. Но умный — соображает неплохо…
— Узнайте фамилию. Надо будет и у него взять отзыв.
После очередного занятия я, извинившись, переспросил имя, фамилию и профессию «технаря» и затем доложил Джорджу:
— Он химик. Его фамилия Хофман (Hoffmann).
— Хофман? Неужели РОАЛЬД Хофман?!
— Да-да, Роальд, я еще подумал — одно из викингских имен, захваченных евреями: Гарольд Блум, Роальд Хофман.
— О, это выдающийся ученый. И он очень любит помогать диссидентам.
— Да, он сказал, что он из Польши. Кстати, он лучше всех в классе понимает мои структурные схемы, иногда и меня поправляет.
— Его отзыв был бы очень кстати.
С Роальдом Хофманом мы подружились. Его интересы далеко не ограничивались химией. Пользуясь возможностями, предоставляемыми университетом, и своим знанием нескольких европейских языков, он иногда «брал» тот или иной гуманитарный курс. Так, на следующий год после Пастернака он посещал семинар по «Фаусту» у видного корнелльского гетеведа Блэкуэлла.
Между тем сбор бумаг шел своим чередом, и вскоре под чутким руководством Джорджа, а также благодаря собранным мной приглашениям на работу в другие университеты (доказательствам моей конкурентоспособности), заветная tenure была получена, а в придачу к ней еще и должность заведующего довольно склочной кафедрой.
Но не об этом речь. Однажды в неурочное время меня вызвали на кампус. Машину я тогда еще не водил и потому спросил, насколько это срочно.
— Приезжайте скорей. Роальд Хофман получил Нобелевскую премию!
Я вскочил на велосипед и к Бейкер Лэб — зданию химического факультета — подъехал уже с готовой поздравительной формулой.
Огромный зал был полон. Сверкали юпитеры — снимали для телевидения. Была расстелена красная дорожка. Среди группы деканов и другого начальства выделялся тучный, седой старик, физик-атомщик Ганс Бете (Hans Bethe), до тех пор единственный корнелльский нобелевец. Откуда-то издалека (из Австралии?) были привезены сестра и мать Роальда. Сам он стоял посередине всего этого гала-спектакля и, смущенно улыбаясь, принимал поздравления. Премию он получил вместе с каким-то японцем, но пополам делилась лишь сумма, лауреатом же он был полным. Подошла моя очередь.
— Роальд, я поздравляю вас, а главное — себя, ибо теперь я всегда смогу говорить, что преподавал (taught, букв. «обучал») одного Нобелевского лауреата другому.
Наша дружба на этом не прекратилась — Роальд не загордился. А во время одной из поездок в Москву (еще до перестройки) он даже отвез что-то моему папе, порадовав его высоким уровнем моих знакомств, но и встревожив сообщением, что внизу его ждет черная «Волга».
Продолжалось наше общение и после моего переезда в Лос-Анджелес. Джордж и некоторые другие коллеги жалели о моем отъезде; кое-кто, насколько я понимаю, даже обиделся. А Роальд, в книжке стихов, изданной после получения премии, обратил ко мне целый стихотворный призыв вернуться из пошловато-солнечной Калифорнии «домой» в Итаку.
Я не вернулся, но во время своих визитов в Южную Калифорнию Роальд звонил, мы встречались, он приходил к нам с Ольгой на parties… Кроме того, он присылал свои статьи, то самостоятельные, то соавторские, на темы, пограничные между химией, Талмудом и культурологией. И — напряженно ожидал их обсуждения. Я, как мог, проявлял интерес, похваливал, но явно недостаточно. Я вчуже понимал его, ибо и сам жажду внимания к своим работам. Однако в человеке, достигшем, казалось бы, уже всего, такая неутоленная потребность в одобрении поражала и настораживала.
После его очередного визита в Санта-Монику с настойчивой демонстрацией очередного опуса до меня вдруг дошло:
— Надеяться абсолютно не на что, — сказал я Ольге. — Смотри, даже Нобелевка не помогает.
Ars poetica
Другим «старшим» стипендиатом Общества Гуманитарных Наук в мой первый корнелльский год был моложавый, но уже известный английский литературовед модного марксистско-бахтинского толка Терри Иглтон. Ритуал Общества требовал, чтобы Senior Fellows выступали перед «младшими», жаловавшимися в противном случае на невнимание. Иглтон снизошел, но вместо доклада по теории литературы предложил спеть балладу собственного сочинения на ту же тему, — что и сделал. Он носил длинные волосы, расшитые ковбойские сапоги и какую-то по-битловски длиннополую униформу, так что гитара в его руках выглядела вполне к месту. Я, все еще исповедовавший вывезенную со структурно-семиотической родины веру в торжество Науки, с одной стороны, и в священную неприкосновенность Поэзии, с другой, слушал его с молчаливым отвращением. Слов у меня, как и остальных слушателей, действительно, не было — не отвечать же презренной прозой!
Сознаюсь, что, несмотря на выработанную, хочется думать, за последние пару десятков лет терпимость, меня и сегодня коробит при воспоминании. А ведь, если подумать, среди классических образцов литературного теоретизирования были и стихотворные — Горация, Буало, Верлена. И все же, для того ли формалисты рассохлые топтали сапоги и выясняли, как сделана «Шинель»?!
Профессиональная кухня
На заметный скачок в зарплате американский профессор может рассчитывать в основном в переходные моменты: при поступлении на работу, при повышении в ранге, при переходе из одного университета в другой, а также при непереходе — в обмен на отказ от выгодного предложения со стороны, настоящего или умело разыгранного. Нормальные ежегодные прибавки, как правило, незначительны, зависят от экономического положения страны, штата и университета, иногда сводятся к поправке на инфляцию и в любом случае практически съедаются пропорциональным, а то и прогрессивным возрастанием налога. В эти рутинные периоды я надолго теряю интерес к происходящему, но на переломах мое внимание обостряется.