С трудом пробравшись к даче, я привычным движением открыл внутреннюю щеколду калитки, вошел и осторожно, с извиняющейся оглядкой, направился к главному дому. Он, однако, был необитаем — завешен пластиком, как при ремонте. Меня окликнула пожилая женщина, в которой я узнал Наташу. Я сказал, что когда-то снимал здесь дачу, спросил Зинаиду Владимировну. Наташа улыбнулась и повела меня к стоявшему около «павильона» столу с лавками, за которым сидела, как Меншиков в Березове, закутанная в темное тряпье генеральша.
Мы поздоровались. Мне были рады. Наташа сказала:
— А я смотрю, кто-то иностранной походкой идет по участку.
Беззубо шамкая, Зинаида Владимировна стала жаловаться на разруху («Теперь, знаете, у кого деньги?»), расспрашивать, радостно завидуя, про наше заморское благополучие (я стушевался, сказав, что по-настоящему богата Таня, у которой бизнес и дом в Итаке, квартира в Монреале, дом и земля под Монреалем) и допытываться у меня, иностранца, «что же теперь с нами будет».
Господский дом ремонтировался, значит, было на что, но пока они жили в той же избушке, что когда-то, — у разбитого корыта. Аристократическая парадигма, разыгранная генеральшей, оказала себя с неукоснительной полнотой, явив наглядную картину разорения мелкопоместного дворянства.
Интересно, как теперь? У кого деньги?
Из России с любовью
Это было в начале 70-х годов, в эпоху застоя, в период его расцвета. Мой ученик (назову его кафкианским инициалом К.), вдвоем с которым мы практически контролировали рынок переводов на язык сомали, сообщил мне, что наклевывается новый источник халтуры: Агенство Печати Новости открывает серию переводов классиков марксизма-ленинизма на ранее не охваченные восточные языки. Заведует этим делом некто Козлов, бывший резидент в Китае.
Я ответил, что идея хорошая, лишние деньги не помешают, но времени на дополнительную халтуру у меня нет. К. меня успокоил. От меня требовалось только сходить к Козлову, напустив важности, выговорить оптимальные условия и по занятости поручить переводческую роль К., так и быть согласившись на редакторскую.
Козлов оказался невзрачным (подслеповатым? рыжеватым? лысоватым?) человечком, на которого с первого же взгляда естественно было свалить китайские промахи Кремля. Я сразу взял уверенный тон. Одобрив планы приобщения сомалийцев к трудам Ленина и заверив Козлова в высоком уровне квалификации К., я перешел к центральной теме — ставке за лист.
Козлов проявил знакомство с вопросом и выразил готовность платить двадцатипятипроцентную надбавку за «редкость» — категорию, под которую подходили все восточные, в том числе африканские, языки. Я, однако, метил выше.
Я указал на особый статус языка сомали, лишь недавно обретшего письменность. Ставя задачу перевода на него сочинений Ленина, следовало учитывать, что само слово «перевод» приобретает в этом случае качественно иной смысл. Если при работе с китайским, японским, хинди и т. п. дело сводится к переводу на языки, давно абсорбировавшие марксизм, то на сомали предстоит начинать с нуля. Речь идет не о переводе в готовые языковые формы, а о создании всей необходимой фразеологии. На переводчика — К. — ложится гигантская исто-рическая ответственность: от него зависит, как на сомали будет впредь звучать голос Ленина.
Эту импровизацию в стиле О. Бендера я заключил требованием удвоить надбавку. Козлов выслушал меня с пониманием, но сослался на отсутствие соответствующих разнарядок. Так что, 25 % — си, 50 % — но, хотите берите, хотите нет. Мое красноречие разбилось о бюрократическую стену. Программа-максимум не сработала. Можно было, конечно, гордо удалиться, но мы утерлись и согласились на программу-минимум.
… Передо мной лежат три красных книжечки на сомали, две ленинских и одна брежневская. Никаких других фамилий там не значится — ни Козлова, ни К., ни тем более моей. Не помню и получил ли я что-либо за «редактуру». Боюсь, что да. Сохранилось вложенное в Брежнева уклончивое письмо на бланке АПН от 6 февраля 1974 г.:
Козлова я больше не видел, но свою оценку его агентурных качеств пересмотрел. Не исключаю даже, что развернув мои аргументы перед начальством, он добился-таки изменений в разнарядках. И, как говорят в таких случаях американцы, laughed all the way to the bank (смеялся все время по дороге в банк).
Встречи с интересными людьми
В середине 70-х годов, уже на полуопальном положении, служа в «Информ-электро» и почти все рабочее время посвящая статьям по структурной поэтике, которые затем печатались на Западе, я получил приглашение выступить со своими идеями перед интеллигентной аудиторией города-спутника биологов Пущино. Устроила это имевшая там множество знакомых наша сотрудница Леля В. — под флагом модной в те времена формы неофициальной культурной жизни: встреч с интересными людьми. В Пущино располагался Институт белка АН СССР, и по инициативе его замдиректора, профессора, скажем так, Петухова, при пущинском Доме ученых было создано интеллектуальное кафе «Желток». Петухов охотно клюнул на Лелину идею, а меня она без труда соблазнила перспективой мгновенной славы и, как минимум, лыжного катания по приокским холмам и долам.
Учитывая словесную магию места (белок — желток — Петухов —…), в Пущино, наверно, следовало бы говорить о Пушкине. Но я избрал Пастернака и Ахматову. На примере всем известного ахматовского стихотворения 1936 года «Борис Пастернак» («Он, сам себя сравнивший с конским глазом…»), в то время печатавшегося под стыдливым названием «Поэт», я решил развить занимавшую меня тему взаимодействия поэтических миров. Прибыв на место, я увидел цветную афишу, гласившую:
ВСТРЕЧИ С ИНТЕРЕСНЫМИ ЛЮДЬМИ
канд. филол. наук
А. К. Жолковский
АХМАТОВА О ПАСТЕРНАКЕ
Кафе ЖЕЛТОК
19 часов
Стилистика кафе была позаимствована из телевизионного «Голубого огонька» — так называемая непринужденная атмосфера, столики c пластмассовым покрытием, чашечки с черным кофе. Но массовость аудитории превзошла самые смелые ожидания: в зале было несколько сотен человек. Наверно, в тот вечер пущинцам было больше некуда пойти, и они сбежались, как солдаты на привезенную в часть кинокартину.
Это был один из редких в моей жизни случаев массового успеха, а по продолжительности выступления — бесспорный личный рекорд. Сначала я говорил часа полтора, потом сделали перерыв, во время которого желающие, примерно половина, ушли; потом выступление и дискуссия продолжались еще часа два; после второго перерыва осталось человек двадцать, но в полночь кафе закрывалось, и тогда совсем уже узкий кружок собрался у кого-то на квартире. Наряду со щекочущими диссидентское сознание именами двух поэтов, роль, возможно, сыграл и выданный мне титул интересного человека.
Острых моментов в ходе доклада было два, оба в первом отделении. Сначала кто-то из слушателей, раздраженный жесткостью моих структуралистских построений, спросил, как можно говорить о формулах и инвариантах, когда все поэтическое, духовное, да и вообще человеческое так непредсказуемо и неповторимо.