Дядя Коля был солидный, с седоватой щетиной семьянин («старик лет сорока», написал бы Толстой). Дионисийское начало в бригаде представлял местный грузчик «дядя Миша», здоровый парень в черном ватнике, однажды уже отсидевший, а теперь снова арестованный и временно выпущенный в ожидании суда, кажется, за убийство. Он много матерился и то и дело затаскивал дядю Колю в попутные чайные. В результате за день выходило не больше одной-двух ездок. Коммерция страдала, но мы прекрасно проводили время, лежа в кузове или на травке и беседуя о том о сем.
Из дяди Миши помню одну фразу — в пользу пива против минеральной воды: «Вода плотину рвет». По неопытности я принял эти слова за народную мудрость, но постепенно убедился в их урологической некорректности. О вкусах же, разумеется, не спорят.
Дядя Коля был более аполлоничен — за машину отвечал он. Как-то утром, явившись на работу, мы застали его у грузовика с поднятым капотом. Оглядев окрестный пустырь, дядя Коля сказал:
— Принеси-ка мне вон ту х*йню.
Проследив за его взглядом, я вопросительно указал пальцем на небольшую железку, он кивнул, и я, в амплуа ученика-подмастерья, притащил ее. Дядя Коля стал ковыряться в двигателе, а мы с Юрой обсуждать феномен «х*йни». В жизненном плане поражала органическая, так сказать, подножная укорененность советской техники в ландшафте, с гарантией поставляющем все необходимое для ремонта. Лингвистическим открытием было употребление слова, до тех пор воспринимавшегося как абстрактное существительное (типа «болтовня»), в предметном значении (в котором нормативной представлялась «х*евина»).
Самый яркий эпизод нашей грузчицкой жизни был связан со срочным отвозом на мясокомбинат двух заболевших свиней. Их было трудно грузить и еще труднее сгружать — за время поездки они как-то нехорошо посинели и сами уже не шли.
Встречать их вышли две женщины в белых халатах.
— Ветеринары или техники? — спросила одна из них. Она приняла нас за студентов-практикантов.
— Техники, — бодро ответил я, полагая, что от ветеринаров может потребоваться слишком много.
— Померьте температуру. — Она протянула мне градусник.
Детали публично проявленной мной неосведомленности в выборе отверстия я опускаю.
Так или иначе, приемка состоялась, и, подталкиваемые нами, полумертвые свиньи сделали первые шаги к превращению в мясопродукты.
Вечером Володя, выслушав наш рассказ, припечатал с фольклорной краткостью:
— По людям — и свиньи!
— ЖЖ-
В первые же университетские каникулы (зимой 1954/55 г.) я поехал в студенческий дом отдыха «Широкое», где подружился с соседями по комнате — историками пятого курса. Вдвоем с одним из них мы как-то отправились на лыжах в далекое село за выпивкой.
Любителям лыж, велосипеда, гребли и других спортивных, но устарелых способов передвижения знаком особый кайф их практического применения. В мире Джеймса Бонда он взбивается до суворовских масштабов лыжной погони через Альпы, в мире рядового человека — одухотворяет скромную поездку на велосипеде за хлебом (на лыжах за водкой; на лодке за керосином и т. д.). Супермен по мере использования легко расстается со своими лыжами, аквалангами и арабскими скакунами, перед эврименом же, особенно российским, встает проблема сохранности транспортного средства. В первую очередь это касается лыж и велосипедов, идеально подходящих для угона.
Около магазина мы сняли лыжи, огляделись и, не видя признаков опасности, стали прислонять лыжи к стенке. Оказавшийся рядом мужик сказал, образцово окая:
— Лыжи-то не становь — сп*жжут.
В память, однако, врезалось не столько двойное «о», сколько двойное, точнее, тройное, «ж», — в согласии с известным положением структурной поэтики, что важна не звукопись сама по себе, а ее смысловая иконика. Как в анекдоте про проститутку, работающую теперь с писателями и объясняющую своей былой уличной коллеге, что такое «пенис» (примерно то же, что «х*й», только мягче), — «сп*жжут» — это, в сущности, карамзинское «воруют», только иконичнее.
Постой, паровоз…
Стажировку в военном лагере после 4-го курса (лето 1958 г.), филологи проходили вместе с журналистами, из которых мне навсегда запомнился вирильный Валера Кузьмин.
Валера был боксер, с мощным торсом, шеей и бицепсами, с маленькими глазками, низким лбом и блатным выражением лица — очки, узкие, в железной оправе, не спасали. Но его блатные манеры и интонации излучали не столько угрозу, сколько обходительность, и венчалось все это пением под гитару, собиравшим вокруг Валеры толпу почитателей, меня в том числе.
Блатные песни уже тогда — до Высоцкого — пелись достаточно широко, неся дозволенную антисоветскую и контркультурную дозу, и Валера был, в своем кругу и масштабе, признанным мастером жанра. От него даже я, лишенный музыкального слуха, кое-чему научился. Может быть, потому, что Валера как-то выделял меня, ища моего интеллектуального союзничества не меньше, чем я его компанейского, силового, витального.
В его репертуаре были такие песни, как «Воровку не заделаешь ты прачкой…», «Вот мчались мы на тройке, х*й догонишь…», «Постой, паровоз, не стучите, вагоны…» (вскоре растиражированная), и университетские частушки, вроде:
Мы Шиллеров и Гетев не читаем, да-да,
Мы этих чуваков не понимаем, да-да.
Раз-другой их почитаем, —
Как зараза, хохотаем, —
Ничего в дугу не понимаем, да-да.
Я от МГУ, а ты от Чили, да-да,
Мы были на приеме у Черчиля, да-да.
У него бостон в полоску
И вобще он парень в доску, —
Где они такого зачепили?
Блатной прононс наводился заунывной назализацией гласных; в унисон с ней постанывали и исконно наличные носовые:
Постой, паровоз, не стучите-мм вагоны-мм,
Кондуктор, нажми на тормоза-мм.
Я к мамыньке родной с последним поклономм
Спешу-мм показаться на глаза-мм.
За недолгий лагерный месяц Валера стал моим кумиром — одним из чреды мужественных покровителей, помощных волшебников, житейских наставников. Он жил, умел жить, обладал заразительным вирусом жизненности.
Как-то в лагере показывали кино. На открытой площадке рядами поставили скамьи для зрителей, а экран натянули, не помню, то ли просто на открытом месте, то ли на сцене типа раковины. Рядов было много, зрителей — сотни и сотни, естественно, одних мужчин в военной форме. Валера просил занять для него место, но долго не появлялся и вынырнул уже из темноты, в самый последний момент — с пальцем, поднесенным к губам (тихо!), и «с бабой»! В лагере, откуда, казалось бы, три года скачи, ни до какой бабы не доскачешь, это было чудо. Посильнее, чем в «Фаусте» Гете, ибо Валера обошелся без помощи Мефистофеля.
Потом в Москве мы иногда сталкивались в университетском садике на Моховой, но постепенно я потерял его из виду. А через год мы вообще окончили, и сталкиваться стало негде. Однако я вспоминал его с нежностью и как-то спросил о нем у общего знакомого.