Утром мало кто вспоминал о случившемся. Часть компании, уменьшившейся до восьми человек, сидела за длинным деревянным столом перед сараем и завтракала, остальные приводили в порядок двор, собирали жестяные крышки от пивных бутылок etcetera. Двое флорштадтцев, съездивших к булочнику за свежими круассанами, рассказали по возвращении, что видели чужака-гессенца в абсолютно благодушном настроении: он пил там стоя кофе. Это тоже поспособствовало всеобщему расслаблению, все сразу забыли про спасательную группу, которую ночью хотели организовать ради его спасения. Что за бурное утро, сказал Петер Лаймер и тоже сел за стол, все еще с засученными рукавами. Хорошо хоть, попрохладнее стало. Все кругом чувствовали себя очень вольготно, и Визнер тоже полностью сбросил с себя все, что так его тяготило, избавился от мыслей о южногессенце, от представлений о том, что он может встретить Катю Мор или Уту. На столе было много сыра и пива, завтрак получился очень сытный, все брали из кисета Лаймера табак и крутили себе козьи ножки. Альтенмюнстер, классное пиво, сказал Петер Лаймер, радуясь, как ребенок, что пьет не спеша, каждый раз закупоривая бутылку пластмассовой пробкой с зажимом, что в это майское утро, когда светит солнышко, он сидит здесь, за деревянным столом, под зеленым вязом во дворе у Буцериуса. А в это же самое время во Флорштадте из трактира «Под липой» поспешно вышли Харальд Мор и госпожа Адомайт. На площадке перед трактиром стоял грузовичок бенсхаймской фирмы по перевозке минеральной воды. Оба они посмотрели влево и вправо, потом быстро сели в машину. А как же господин Хальберштадт, спросил Харальд Мор. Нет, сказала госпожа Адомайт, нет-нет, Валентину не обязательно все знать. А что, спросил он, залезая в кабину, сказала она господину Хальберштадту? Сказала, то есть почему это сказала? Она ничего не обязана ему говорить. Здесь у нас чисто семейные дела, и это никого не касается, Валентин ведь не член семьи. Валентин и так слишком много говорит, особенно на эту тему, он ведь сверх всякой меры тщеславен. Вчера вечером, например, он и так чересчур много сказал этому Шоссауеру или Оссаеру. Я вообще никому ни слова не сказала о том, куда мы едем. И, надеюсь, ты своей проблемной дочери тоже ничего не сказал. Нет, никому, ответил Харальд Мор. Она: так чего же мы тут стоим? Давай езжай, пока нас никто не видел. Хозяин «Липы» стоял все это время на террасе и чесал в затылке, слушая этот странный разговор, но не уделяя ему особого внимания. Была половина десятого. Шустер, как обычно, прогуливался в это время, ноги сами несли его к Нижнему Церковному переулку. Там он присел на скамейку и вскоре стал свидетелем странных событий. Сначала возле дверей дома Адомайта появилась фрау Мор, она дергала за ручку и кричала: Харальд, Ха-аральд! Потом мимо прошел совершенно незнакомый господин. Оба они обменялись короткими репликами, из чего Шустер заключил, что господина звали Хальберштадт. Вскоре Хальберштадт пошел дальше своим путем, а за ним удалилась и фрау Мор. Через некоторое время Хальберштадт снова возник в Нижнем Церковном переулке. Он огляделся по сторонам, сунул руку в карман и достал оттуда ключ, открыв им входную дверь. Войдя в дом, он снова запер ее за собой. Шустер выждал несколько минут, после чего тоже вошел в дом, он хотел знать, что происходит там внутри. Внизу, в квартире на первом этаже, дверь стояла открытой. Это была та квартира, которую Адомайт еще несколько лет назад сдавал. Шустер вошел внутрь. Там никого не было. Квартира была абсолютно пуста, голые стены, однако стенные шкафчики, встроенные по углам, были распахнуты настежь, очевидно, Хальберштадт что-то искал. Но что?
Над своей головой Шустер услышал шаги в квартире Адомайта. Оттуда раздавались специфические звуки, когда открывают дверцы шкафов или выдвигают ящики письменного стола. Шустер поднялся по лестнице. Дверь наверху тоже стояла открытой, в кухне горел свет, холодильник не был закрыт. Хальберштадт находился в горнице. Он стоял у окна и ел бутерброд из поджаренного хлеба, вероятно оставшийся от вчерашних поминок. Затем он вытер рот. Шустер отступил на несколько шагов, чтобы его не заметили. Хальберштадт довольно долго простоял у окна. Похоже, что он очень внимательно, а может, просто от скуки наблюдал за тем, что происходит внизу, в переулке. Он закурил сигарету. Потом подошел к письменному столу и выдвинул ящик. Вынул оттуда кое-какие тетрадки и исписанные листы бумаги и разложил их перед собой на столе. Затем достал платок и высморкался. Он принялся изучать исписанные страницы, произнося вполголоса отдельные слова или цифры. Некоторые листы он просто изорвал в клочья и бросил на пол. Временами он громко смеялся. Потом встал из-за стола и прошел в кухню, чтобы взять себе что-нибудь из холодильника. Из своего укрытия Шустер мог наблюдать, как Хальберштадт заталкивал в себя тартинки движениями, мало приличествовавшими его утонченным манерам на публике и уж никак не подходившими под определение gentlemanlike.
[14]
Затем он снова принялся копаться в бумагах Адомайта. Наконец он встал, бесцельно побегал по комнате и остановился перед напольными часами Адомайта. Он с интересом разглядывал их, прищуривал глаза и несколько раз оглянулся. Вдруг он разразился смехом. Как глупо, сказал он, ужасно глупо. Он открыл стеклянную дверцу часов и без всякого смысла в действиях снова с силой захлопнул ее. Этот процесс он повторил несколько раз, пока на стеклянной двери не появилась трещина. Ай-ай-ай, сказал Хальберштадт. И принялся с большим старанием дергать за приводы и гирьки, имевшие форму желудей, не обращая внимания на реакцию механизма часов и явно действуя с целью испортить их, причем это его желание сочеталось с детским любопытством ко всему устройству напольных часов. Потом, когда ему наконец-то удалось добиться того, что часы остановились и были уже непоправимо испорчены, он утратил к ним интерес и снова вернулся к письменному столу. На сей раз он не столько интересовался лежащими в нем бумагами, сколько тем, как открываются и закрываются дверцы и выдвигаются ящики, пишет ли еще лежащая в углублении ручка и отточены ли карандаши etcetera. На письменном столе стояли еще одни часы с пружинным заводом и боем. Хальберштадт потрогал колокольчик, раздался мелодичный звон. Примерно полминуты он поворачивал ключ в обратном направлении и тем самым искусственно вызывал треньканье колокольчика, не проявляя к этому никакого интереса, потом он с силой швырнул часы и что-то пробормотал. Затем снова взял в руки отброшенные на кушетку часы, еще раз послушал бой, определяя, ходят ли еще часы после того, как он их бросил, и сунул их себе в карман, это были небольшие часы, размером с кулак. После этого Хальберштадт, которому явно нечем было больше заняться в квартире (откуда у него вообще был ключ?), снова начал рыться в бумагах и рукописях. Что-то, очевидно, привлекло его внимание, он вырвал по нескольку страниц из разных тетрадей, сложил их пополам и спрятал в карман. Ну и дела, кто бы мог подумать, сказал он. Неожиданно зазвонил телефон. Хальберштадт задумчиво глядел на аппарат. Потом вдруг рывком снял трубку. Поглядел на нее немного, приложил к уху и произнес Адомайт слушает… Нет, Адомайт, сказал он опять, он просто простужен. На другом конце, очевидно, тут же положили трубку, потому что Хальберштадт разочарованно, даже несколько огорошенно посмотрел на ту, что была у него в руке, и в итоге положил ее просто на стол. В этот момент взляд его упал на распятие, висевшее напротив него на стене. Он встал и начал его разглядывать. Это был крест, купленный отцом Себастьяна Адомайта примерно в тысяча девятьсот десятом году у резчика по дереву Нойдорфа. Хальберштадт в большой задумчивости рассматривал распятие, потом снял его, повертел в руках и снова повесил на стену. После этого он прошел в угол комнаты, где было окно, и выпал из поля зрения Шустера. Он услышал какой-то звук. Шустер вырос на пороге в дверях, чтобы посмотреть, что там происходит. Хальберштадт справлял в углу свою нужду. Он обернулся и, не выразив ни малейшего удивления, посмотрел на Шустера, преспокойно продолжая заниматься своим делом. Затем он привел себя в порядок и снова подошел к распятию, чтобы получше изучить его. Он думал, сказал он, что Адомайт был атеистом. Он сам, впрочем, тоже атеист. Он рассматривает христианство как никому не нужное умничанье. Очевидно, этот Адомайт не очень-то во всем этом разбирался. Он никогда не ходил в церковь. И тем не менее на стене у него висит распятие. Такая половинчатость — худшая форма малодушия, разве нет? А кто он, собственно, такой? Как его зовут? Шустер не ответил. И как он вошел сюда? Ну, да это все равно, об этом полиция позаботится. Таких, как он, никому не известных, повсюду полно. Обыкновенные взломщики. Ах, у него есть ключ? Шустер: а вот откуда у него, Хальберштадта, ключ? Хальберштадт засмеялся. От экономки, откуда же еще? Он взял со стола листок бумаги. Смотрите-ка, он даже платил церковный налог, до самого последнего дня. Вот потешный тип. Люди ведь думают, что они что-то понимают, а на самом деле они не понимают ничего. Ровным счетом ничего. Потому что всегда были одержимы разными сумасбродными идеями. И были не в состоянии усвоить, в том числе по причине анахронизма, что является решающим. Шустер: и что же? Хальберштадт посмотрел на него рассеянно. Решающим является людская масса. Что же еще? Разве он только что не сказал об этом? Ему приходится так часто повторяться. Люди ничего не понимают, потому что лишены всякого разума. Ребенком он ходил в церковь во время богослужения, был даже служкой. Смешно, а? Но это все в детстве, да. Ах, как это все глупо. Если бы мир не был настолько глуп! Вы не разделяете такую точку зрения, что люди чрезвычайно глупы, спросил Хальберштадт и бросил целую стопку страниц, исписанных Адомайтом, в мусорную корзину. По его мнению, этот старик был явно не в своем уме. Он занимался птицами, вы знали об этом? Составлял настоящие досье на птиц, движимый совершенно непонятными мотивами. Хальберштадт взял телефонную трубку и позвонил в полицию, сообщив о проникновении воров в дом № 15 по Нижнему Церковному переулку. И выглянул после этого в окно. Малиновки, сказал он, соловьи, ребенком он стрелял в птиц из рогатки, он, между прочим, и по сей день не знает, что это были за птицы, и должен признаться, ему это абсолютно безразлично. Да, правда, совершенно безразлично. От птиц только один шум. И грязь. Они все отвратительны, эти птицы. Хотя, конечно, не виноваты в этом, хм, ясно, полностью невиновны, отчего люди и сходят по ним с ума, в них есть что-то безобидное. Люди всегда любят тех, кто безобиден. Птицы, молоденькие девушки, малолетние дети — это все один ряд. О-о, как же это все глупо. А больше всего он не выносит всякую мелкоту. В этом мире все такое мелкое. Прямо хоть бери микроскоп, чтобы разглядеть всех этих мелких людишек. Они скоро станут такими маленькими, все эти человечки, что вообще исчезнут, превратятся в ничто. Так всегда, когда что-то начинает уменьшаться, становится совсем маленьким, потом еще меньше, и вдруг — нет его! Математическая точка собственного «я». С другой стороны, я люблю людей, когда они являются мне в виде чисел, не разрастаясь количественно. Так сказать, как неодушевленный материал, ибо то, что само по себе не является решающим, не существует вообще, и есть материал. Колонки цифр — это мне нравится, это разумно. Впрочем, все это нагоняет на него бесконечную тоску, сказал Хальберштадт, разглядывая распятие. Левая рука чуть длиннее, вы не находите? Левая рука этого Христа однозначно длиннее. Я могу вам это доказать, сказал Хальберштадт и с большой живостью, даже восторгом посмотрел на Шустера.