— Теперь посмотрим комнату, — повторила женщина, похожая на изваяние.
Но я споткнулся, потом расскажу, как это было, споткнулся, потому что не справился с костылями, когда выходил из зала и продолжал всматриваться в исхудавшие лица тех, кто сидел там, источая запах неудержимо гниющего тела, что было неоспоримой истиной. Тело. Теперь нетерпеливая поспешность себя обнаружила. А было время, когда и мое тело не существовало, — кто существовал, так это я. Кажется, дорогая, пришло время поговорить о твоем теле, когда оно тоже не существовало, хочу сказать, когда существовало с тобой, с твоим совершенством, бившим в нем, точно пульс. Но нет, потом. В одном из коридоров, по которому мы шли, на кровати лежал мужчина, я увидел его, проходя мимо. Увидел вдруг, как бывает, когда реальность особенно сильно бьет по нервам, и не отвел взгляда. Я продолжал идти и смотреть на него. Смотреть на лежащее старое тело. Бледный, худой, с редкой, торчащей вверх бородкой, он живо напомнил мне мертвого Создателя. На лице его была сетка из трубочек, а в стороне с высоты металлического треножника к его лежащей на кровати руке спускался резиновый шланг. Тогда ни одной мысли у меня не возникло, а сейчас они появились, и я хочу посвятить в них тебя: знаешь, мысли нисходят сверху, от образа, который пришел мне на ум, но я не уверен, что эти мысли о том старике, скорее они обо мне. И тут женщина объяснила:
— Вдоль коридора, до самого конца, расположены комнаты для глубоких стариков. А в конце — отделение «А» для тех, кто приходит есть и спать. Рядом — кухня, консультативный кабинет, дальше гигиенические комнаты, не знаю, хотите ли вы их видеть.
А я думал: тело… и продолжаю думать для тебя, помнишь, как мы с тобой о нем говорили? но если не говорили, то я говорю теперь, возможно, теперь ты думаешь о нем лучше. Это ужасно, моя дорогая. Ведь вся божественность сосредоточена в нем. «Я крещу тебя во имя совершенства…» — помнишь ли ты нас на берегу реки? Великие законы вселенной, великие храмы мысли, — ковыляя на костылях, я хочу немного пофилософствовать, чтобы отвлечься. И иллюзорные своды законов, которым я следовал, помогая людям сосуществовать.
— Ты себя чувствуешь судьей? — спросил меня однажды Андре, а может Теодоро, только не Марсия, потому что ее жизнь положительна во всех проявлениях.
Возвышенность искусства и литературы. И тревога более смутная, которая рождает религии, — мое тело. Все в нем. Оно в начале, конце и середине жизни мешок с навозом, дорогая. Вещь, о которой так редко думают, дай мне подумать, пока та женщина говорит нам: «Не знаю, хотите ли вы их видеть». — «Необходимости нет», — отвечает Марсия, у нас еще будет возможность все увидеть. Шел дождь. Потоки дождя обрушивались на оконные стекла. Да, о теле думают очень редко. История человека и его основных идей, и бог знает что еще. И как же редко говорят, что все это — результат того, что работает человеческий желудок и все внутренние органы, включая и те, что ниже живота. Я видел человека, лежащего на кровати. Он гнил. Должно быть, и пах. Но в своей навозной куче он, как и я, плохо сохранявший равновесие из-за ампутированной ноги, был человеком. И тут всплыл твой образ, дорогая, я вспомнил тот день, когда увидел тебя впервые в гимнастическом зале, как в театре, но нет, об этом не сейчас, сейчас я гоню это. Наконец, мы пошли смотреть комнату. Она находилась на пересечении двух коридоров и была маленькой, перегороженной рифленым стеклом, не доходившим до потолка. Женщина объяснила, что сейчас другой свободной нет.
— С этой стороны консультативный кабинет.
— Должно быть, много желающих… — сказала Марсия.
«У них запись, — объясняла женщина. — Ждут по году и больше». Представляешь, дорогая, сколь велика человеческая потребность в подобных домах. Женщина говорила четким, равнодушным голосом, похоже, таким его сделали человеческие беды, с которыми она все время сталкивалась.
— С этой стороны консультативный кабинет или, вернее, отделение. Пространство должно быть использовано.
И я осмотрел это использованное пространство. Здесь стояли канапе, письменный стол, стулья, застекленная полка, на которой поблескивали никелированные медицинские инструменты. Предназначавшаяся же мне комната находилась по другую сторону, — прямо напротив окна, по которому хлестал дождь. Я говорю тебе об этом, чтобы ты чувствовала себя со мной рядом и не очень волновалась. Марсия все осматривала и осматривала, проверяла мягкость матрасов. В комнате стоял шкаф для белья, женщина открыла его, чтобы Марсия могла заглянуть внутрь, выдвинула нижние ящики. Я подошел к окну. Как ты понимаешь, все это меня не интересовало: судьба моя была в руках Марсии, и она вела переговоры с женщиной. Я же смотрел на идущий за окном дождь. И снова подумал — тело… но сейчас не о нем. О нем у меня еще будет время подумать. Буду жить в его храме, в его царстве и сумею с ним обменяться некоторыми требующими раздумий впечатлениями. А сейчас я смотрю на дождь, который не кончается, и слушаю разговор Марсии и доны Фелисидаде. По ту сторону улицы — рынок, его хорошо видно сверху. Лавки, палатки, скопления людей, которые снуют туда и сюда, стараясь избежать столкновений друг с другом, чтобы не разбить стеклянные бутыли и не сломать раскрытые зонтики. С машин сгружают ящики с овощами, мужчины носят мешки на головах, закрытых от дождя капюшонами. Все они жили, пили вино, никогда не лечились. Существовали. А тело для них не существовало, потому что, как тебе известно, оно начинает существовать для нас тогда, когда кончает существовать, понимаешь ли ты то, о чем я сейчас говорю, но объяснять сию минуту не могу, потому что Марсия что-то хочет сказать мне.
— Послушай, — говорит она, — мы тут с доной Фелисидаде решили, что ты можешь здесь остаться сегодня.
— Нет! — выпалил я. — Мне нужно привести в порядок свои вещи, я должен идти домой.
— А что тебе приводить в порядок? Всем займусь я сама. И бельем, и чем скажешь. Тебе не следует попадать под дождь.
Пришлось согласиться с тем, что она права. У меня ведь нет ничего своего — что у меня свое? Свой только этот мешок костей и мяса — мое чучело, оно здесь, со мной. Однако, что же я такой неблагодарный и грубый? Тело же мое служило мне преданно всю мою жизнь, я не могу на него пожаловаться. Не могу. Оно вело себя достойно, всегда исполняло свой долг и даже мусор, на который имело право, выбрасывало аккуратно и было готово к новым услугам. Моника, моя дорогая, ты-то это знаешь. Но тут я подумал о книгах: «Марсия, я назову тебе некоторые книги, чтобы ты их принесла, и еще фотографию матери, и литографию фрески из Помпеи, которая висит над телевизором, сейчас вспомню, что еще. A-а, принеси магнитофон и кассеты».
— Принесу все. Подумай, что еще. Надо только, чтобы все здесь поместилось. К тому же нет необходимости приносить все сразу.
Марсия уже смотрела на меня, явно торопясь уйти. Дона Фелисидаде ждала ответа — мог ли я обмануться? Хорошо. Нет ничего моего — как это? но у меня нет времени жаловаться. Да, дорогая, жаловаться и говорить, что мы имеем право на то, на что не имеем — как это я не имею? Имею. Ничто не принадлежит мне, но я имею. Это — самая глубокая философия жизни, дьявол ее побери, сколько же времени я ее изучаю? Ничего нашего, Моника, нет, но люди одержимы этой манией. Глупая мания. Иметь жену, детей, друзей и все, что нас поддерживает, как эти костыли, и спасает от докуки одиночества.